| Разделы сайта:   
    
 | Александр Блок - Критика и публицистика - Андрей Турков. Александр Блок - часть 8 В мире все темнело и темнело. Как сказал однажды Вячеслав Иванов,  деньистории сменяется ночью, и кажется, что ночи ее длинней дней.
 Наступала эпоха Столыпина, который, по выражению его предшественника на
 посту премьер-министра,  С.  Ю.  Витте,  "водворил  в  России  положительный
 террор, но самое главное - внес во  все  отправления  государственной  жизни
 полнейший произвол и полицейское усмотрение".
 По мере  своего  правления,  наглея  от  безнаказанности  и,  с  другой
 стороны, пугаясь ответных вспышек индивидуального террора, Столыпин  делался
 "все большим и большим полицейским высшего порядка".
 В  стране  воцарилась  чудовищная  атмосфера  военно-полевых  судов   и
 виселиц,  полицейского  сыска  и  покушений,  среди   которых,   по   мнению
 современников, не так легко было  отличить  совершаемые  революционерами  от
 провоцируемых охранкой.
 В  борьбе  с  революцией   правительственные   агенты   не   брезговали
 средствами, разжигая национальную рознь и шовинистические инстинкты.
 Пусть умер Победоносцев, который, подобно щедринскому  градоначальнику,
 не смог вместить манифест 17 октября, обещавший  -  хотя  бы  на  словах!  -
 ненавистные для него поблажки. Но над Петербургом встала тень его  тупого  и
 послушного ученика - Александра Третьего.
 Встала не только в политической атмосфере, но в реальности, на  площади
 у Николаевского вокзала.
 Воссев на тяжелого битюга, высился былой самодержец, больше похожий  на
 ставшего на пост городового.
 Эта гениальная и дерзкая работа скульптора Паоло Трубецкого, официально
 выглядевшая как верноподданнический памятник, вызвала  массу  возмущенных  и
 восторженных откликов.
 Напрашивалось сопоставление этого памятника с  фальконетовским  Петром:
 заря и закат самодержавия!
  Куда ты скачешь, гордый конь,И где опустишь ты копыта?
  Прискакали... Копыта скользят в крови расстрелянных, и  кажется  порой,что августейший всадник судорожно вцепился в поводья, чтобы не упасть.
 Эта же судорожная хватка сквозит во всем - в торопливых  росчерках  его
 сына на указе  о  разгоне  Государственной  думы,  в  щеголеватых  писарских
 завитушках   в   протоколах   военно-полевых   судов,   в   нервных   воплях
 градоначальников: "Патронов не жалеть! Холостых  залпов  не  давать!"  -  ив
 придирках ополоумевших от страха чиновников к искусству.
 Опера Римского-Корсакова "Золотой петушок"? Опять:
  Сказка - ложь, да в ней намек,Добрым молодцам урок?..
  Запретить!Красный флаг на картине? Да вы что?!
 Тающий снег в лесу? "Весна"? Я знаю, что значит "весна". Убрать!
 Мужчина и женщина - в порыве стремления?
 Они стремятся? Куда они стремятся? Зачем стремятся? Убрать.
 Протесты не помогают, иронические или патетические запросы  в  Думе  не
 помогают.
 "Опять весь российский кошмар втиснут в грудь, - пишет жене  В.  Серов,
 узнав за границей о разгоне Третьей Государственной думы в июле 1907 года. -
 Тяжело. Руки опускаются как-то и впереди висит тупая мгла".
 И  кое-кто  уже  бьет  отбой,  забывает  написанное  вчера,  в   разгар
 свободолюбивых надежд; подыскивает  житейское  оправдание  своему  уходу  "в
 кусты".
 Начинается резкий спад общественного движения, проявляющийся  в  разных
 формах  и  по-своему  задевающий  даже  тех,  кто  бурно  протестует  против
 покорства реакции.
 Д. Мережковский пишет статью "Грядущий хам",  развивая  мысли  Милля  и
 Герцена об опасности буржуазного мещанства. Ни самодержавие, ни покорная ему
 православная церковь,  ни  "глупый  старый  черт  политической  реакции"  не
 кажутся  ему  столь  страшными,  как  "лицо  хамства,   идущего   снизу,   -
 хулиганства, босячества, черной сотни".
 А "глупый старый черт" резвится вовсю, громоздя виселицу  на  виселице,
 забивая насмерть, громя не только еврейские хибарки, но и "дарованные царем"
 свободы и учреждения.
 В этой обстановке статья Д. Мережковского кажется несвоевременной  даже
 одному из самых отъявленных декадентов, Федору Сологубу.  Он  усматривает  в
 ней "странную ненависть к освобождению в его современной форме".
 Блок отрицательно отнесся к статье Мережковского, в частности к  оценке
 Горького. Поэт ощущал в творчестве  этого  писателя  и  примыкавших  к  нему
 авторов сборников "Знание" нечто важное и ценное.
 "...Если и есть реальное понятие "Россия",  или,  лучше,  -  _Русь_,  -
 помимо территории, государственной власти, государственной церкви,  сословий
 и пр., то есть если есть это великое, необозримое, просторное,  тоскливое  и
 обетованное, что мы привыкли объединять под именем _Руси_, - то  выразителем
 его приходится считать в громадной степени - Горького", - утверждал  Блок  в
 статье "О реалистах", прямо полемизируя с Мережковским.
 Но статья эта посвящена даже  не  столько  Горькому,  сколько  тем  его
 собратьям, которым обычно жесточайшим образом  доставалось  в  символистских
 журналах, где они  суммарно  именовались  "разными  Телешовыми,  Чириковыми,
 Гусевыми-Оренбургскими, Куприными" или даже попросту "подмаксимками".
 Не очень церемонясь даже с  Горьким  и  Андреевым,  "Весы"  утверждали,
 например, что за "пределами" их произведений в сборниках "Знания" начинается
 "ровная плоскость одноцветного, одногеройного писательских-дел-мастерства".
 Такое  высокомерное  отношение  к  реалистической   и   демократической
 литературе было широко распространено среди символистов. На этом  фоне  Блок
 резко выделялся своей позицией.
 Еще в  январе  1905  года  он  писал  Сергею  Соловьеву,  что  начинает
 "чувствовать преданность и благодарность товариществу "Знание". В отличие от
 В. Брюсова, К. Бальмонта и С. Соловьева он признал за И. Буниным в статье "О
 лирике" "право на одно из главных мест среди современной русской поэзии".
 "Неожиданным, поначалу, показалось мне спокойное и вдумчивое  отношение
 Александра] Александровича] к лицам и явлениям поэтического мира, выходившим
 далеко  за  пределы  родственных  ему  течений,  -  вспоминает  поэт  В.  А.
 Зоргенфрей. - Школа, которой духовным средоточием был он,  не  имела  в  нем
 слепого поборника - мыслью он обнимал все живое в мире творчества..."
 Как будто Блок и согласен с "Весами", что "непосредственно за  Леонидом
 Андреевым русская реалистическая литература образует крутой обрыв".
 "Но, - пишет он тут же, - как  по  обрыву  над  большой  русской  рекой
 располагаются живописные и крутые груды камней, глиняные пласты,  сползающий
 вниз кустарник, так и здесь есть прекрасное, дикое и высокое, есть  какая-то
 задушевная жажда - подняться выше, подниматься без отдыха".
 Эта   литература,   к   которой    "культурная    критика"    относится
 пренебрежительно, входит для Блока в пейзаж родины, Руси, который  все  чаще
 рисуется в его поэзии:
  Выхожу я в путь, открытый взорам,Ветер гнет упругие кусты,
 Битый камень лег по косогорам,
 Желтой глины скудные пласты.
  Блок пишет о том, что "графоманов" в этой литературе меньше, чем  средидекадентов, что в "партийном упрямстве" демократов есть  свое  благородство,
 что эти писатели пока что намеренно самоограничиваются ради достижения своих
 ближайших целей, что можно понять это их свойство и ожидать от них в будущем
 новых тем.
 Блок не отказывается  от  своего  собственного  творчества,  не  спешит
 записаться в ряды другой литературной армии, но старается трезво оценить  ее
 силы и слабости.
 "Это - "деловая" литература, - пишет он, -  в  которой  бунт  революции
 иногда совсем покрывает бунт души и голос толпы покрывает голос одного.  Эта
 литература нужна массам,  но  кое-что  в  ней  необходимо  и  интеллигенции.
 Полезно, когда ветер событий и мировая музыка  заглушают  музыку  оторванных
 душ и их сокровенные сквознячки".
 Так в статье "О реалистах" начинает пробиваться будущая  тема  Блока  -
 автора "Двенадцати" и "Интеллигенции и революции": ветровая музыка  "роковых
 минут" мира, "высоких зрелищ" истории, говоря словами Тютчева.
 Статья "О реалистах" вызвала  грубое  и  оскорбительное  письмо  Андрея
 Белого:
 "Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих новости,  -  писал
 он в первых числах августа 1907 года. - Мне было трудно поставить  крест  на
 Вашем внутреннем облике... Наконец, когда Ваше "прошение", pardon  {Простите
 (франц.).}, статья о реалистах появилась  в  "Руне",  где  Вы  беззастенчиво
 писали о том, чего не думали, мне все стало ясно".
 Все это сопровождалось градом статей самого Белого, З. Гиппиус и Эллиса
 с постоянными намеками на Блока, на  его  дружелюбное  отношение  к  Георгию
 Чулкову, с попытками дискредитировать стихи и критические оценки поэта.
 "Ах, эта милая  бездна  петербургских  модернистов!  -  пишет  Белый  в
 фельетоне "Штемпелеванная калоша". - Она - предмет комфорта, она - щит,  она
 - реклама, она - костер, на котором сгорают - _снежный костер_... Не бездна,
 а _благодетельница_..."
 Нельзя отказать этой характеристике в  меткости  по  отношению  к  ряду
 эпигонов, всех этих "под-бальмонтиков",  "под-брюсников"  (выражение  самого
 Брюсова!) и "блокистов", но Белый метил этой стрелой непосредственно в Блока
 с его "костром из снега и вина". На него же намекает "старый друг" и  говоря
 о  "слабовольных  петербургских  художниках",   которых   вывозят   в   свет
 "безграмотные и бездарные Чуйковы". О нем же, "кощунствующем"  над  прежними
 святынями, пишет:
 "Отчего  кощунственное  дерзновение  осеняет  грудь  смышленых   людей,
 спокойно  делающих  свою  литературную  и  прочую  карьеру?  Многие  из  них
 совершают триумфальное шествие жизни - может быть в  колеснице,  везомые  на
 костер? О нет: просто  в  удобных  тележках  в  виде  корзиной  развернутого
 журнала, везомые теми бездарными критиками, которых у них  хватает  смелости
 превозносить".
 Недаром Сергей Соловьев в одном из своих писем  к  А.  Белому  заметил:
 "Последняя книжка "Весов" представляет  любопытный  документ.  Все  стихи  -
 излияние любви твоей к Любе, и почти вся проза - (неразборчиво. Может  быть:
 "излияние"? - А. Т.) ненависти к Саше". "Имеющий уши слышать, да слышит!"
 Оскорбленный Блок вызвал  Белого  на  дуэль,  которая,  к  счастью,  не
 состоялась  после  того,  как  сам   Белый   признал   тон   своего   письма
 оскорбительным и взял назад слова о "прошении".
 Резко настроены против Блока Эллис и Мережковские с Философовым.
 Нотации, которые эти представители "культурной критики"  читают  Блоку,
 вызывают  у  него  резкую  отповедь.  Некоторые  места  статей   противников
 скрещиваются как шпаги.
 З. Гиппиус вздыхает  (в  статье  "Трихина",  полной  грубейших  выпадов
 против Чулкова) о том, как было бы хорошо, если Блок "продолжал бы сохранять
 свое скромное достоинство тонкого, нежного лирика, который ничего ни в какой
 общественности не понимает, не хочет понимать и  имеет  право  не  понимать,
 потому что и не глядит в ту сторону".
 "...Лирика  нельзя  накрыть  крышкой,  нельзя  разграфить  страничку  и
 занести имена лириков в разные графы, - как бы отвечает  Блок  в  статье  "О
 лирике". - Лирик того и гляди перескочит через несколько граф  и  займет  то
 место,  которое  разграфлявший  бумажку  критик  тщательно  охранял  от  его
 вторжения".
 И не без полемического подтекста защищает он в  той  же  статье  дружно
 осуждаемые символистской критикой "Рабочие песни"  Бальмонта,  усматривая  в
 них этап пути Бальмонта к "высшей простоте". И если в отношении к  Бальмонту
 Блок ошибся, то в общем им был верно ухвачен назревающий кризис  символизма,
 отход от негр крупнейших поэтов.
 В статье "О реалистах" Блок сочувственно отзывался о страницах  повести
 Скитальца, "где спит на волжской отмели голый человек с  узловатыми  руками,
 громадной песенной силой в груди и с  голодной  и  нищей  душой,  спит,  как
 "странное исчадие Волги":
 "...Думаю, что эти страницы  представляют  литературную  находку,  если
 читать их без эрудиции и без предвзятой идеи, не будучи знакомым с  "великим
 хамом".
 Мережковский  не  упустил  случая  посчитаться  с  Блоком  за  подобные
 неоднократные полемические замечания по  поводу  "Грядущего  хама"  (а  быть
 может, и за финал "Балаганчика", где,  как  уже  говорилось,  мог  усмотреть
 намек на одну из своих статей).
 В статье "Асфодели и ромашка" он, противопоставляя  Чехову  современных
 писателей, которые, по его мнению, чужды  России,  включает  в  их  число  и
 своего оппонента:
 "И Александр Блок, рыцарь  "Прекрасной  Дамы",  как  будто  выскочивший
 прямо  из  готического  окна  с  разноцветными  стеклами,   устремляется   в
 "некультурную Русь"... к "исчадию Волги", хотя насчет Блока уж слишком ясно,
 что он, по выражению одного современного  писателя  о  неудавшемся  любовном
 покушении, "не хочет и не может".
 Последняя часть фразы  довольно  характерна  для  средств  полемики,  к
 которым прибегала "культурная критика".
 Но любопытно другое: прыжок "рыцаря "Прекрасной  Дамы"  из  готического
 окна явно имеет целью представить блоковский порыв к "исчадию  Волги"  таким
 же трагикомическим, как  полет  Арлекина  (в  финале  "Балаганчика")  "вверх
 ногами в пустоту".
 "Ведь вот откуда мои хватанья за  Скитальца,  -  объяснял  Блок  Андрею
 Белому (в письме от 15-17 августа 1907 г.),  -  я  за  Волгу  ухватился,  за
 понятность слога, за отзывчивость души, за ее здоровую и тупую боль".
 Этот порыв Блока очень понятен в тогдашней  окружавшей  его  атмосфере,
 ознаменованной явственным кризисом так называемого "нового искусства".
 Он отходит от Георгия Чулкова, публикуя заявление, что  он  никогда  не
 имел  ничего  общего  с  "мистическим  анархизмом",  но  и  попытки   Белого
 "укреплять  теорию  символизма"  не  находят  в  нем  сочувствия.   Его   не
 удовлетворяет  собственный  "Балаганчик".  Блок  нисколько   не   похож   на
 безгрешного оракула, он  рассматривает  все  происходящее  в  искусстве  как
 закономерное отражение смятенности в душах художников, в  том  числе  -  его
 собственной.
 "...Я не страдаю манией величия, - пишет он Андрею Белому  23  сентября
 1907 года, - я не провозглашаю никаких черных дыр, я не приглашаю в хаос,  я
 ненавижу кощунство в жизни и  литературное  кровосмесительство.  Я  презираю
 утонченную ироническую эротику. Поскольку все это во мне самом - я  ненавижу
 себя и преследую _жизненно и  печатно_  сам  себя  (например,  в  статье  "О
 лирике"), отряхаю клоки ночи с себя, по существу светлого".
 Он не отрекается от  своего  предшествующего  пути,  напротив,  даже  с
 некоторым подчеркиванием заявляет о своем уважении к "Весам", где его  почти
 что травят, и к покойному "Новому  пути",  именуя  его  своей  родиной.  Эти
 журналы "утра  символизма"  в  этом  высказывании  явно  противопоставляются
 новоявленным "болотам дурного модернизма".
 "В те дни, - вспоминает Блок в статье "Три вопроса", - художники  имели
 не только право, но и обязанность утверждать знамя "чистого, искусства". Это
 не было тактическим приемом, но горячим  убеждением  сердца.  Вопрос  "как",
 вопрос о формах искусства - мог быть  боевым  лозунгом.  Глубина  содержания
 души художника не была искомым, она подразумевалась сама собой".
 Действительно,  для  значительнейших  зачинателей  "нового   искусства"
 характерен интерес к форме как к средству  более  углубленного  исследования
 человеческой личности, ее прошлого и настоящего, таящихся в ней возможностей
 - обнадеживающих и  пугающих  (а  что  последние  были,  прекрасно  доказала
 впоследствии хотя бы история фашизма!).
 Очень любопытная характеристика новых течений  в  искусстве  сделана  в
 наброске статьи "Что такое поэзия" И. Анненского, поэта, во многом  близкого
 Блоку:
 "С каждым днем в искусстве слова все тоньше и все  беспощадно-правдивее
 раскрывается  индивидуальность  с  ее  капризными  контурами,   болезненными
 возвратами,  с  ее  тайной  и  трагическим  сознанием  нашего   безнадежного
 одиночества и эфемерности. Но  целая  бездна  отделяет  индивидуализм  новой
 поэзии от лиризма Байрона и _романтизм от эготизма_.
 С одной стороны -  я,  как  герой  на  скале,  как  Манфред,  демон;  я
 политического борца; с другой я, т. е. каждый,  я  ученого,  я,  как  луч  в
 макрокосме;  я  Гюи-де-Мопассана,  и  человеческое  я,   которое   не   ищет
 одиночества, а, напротив, боится его; я, вечно ткущее  свою  паутину,  чтобы
 эта паутина коснулась хоть  краем  своей  радужной  сети  другой,  столь  же
 безнадежно  одинокой  и  дрожащей  в  пустоте  паутины;  не  то  я,  которое
 противопоставляло себя целому миру, будто бы  его  не  понявшему,  а  то  а,
 которое жадно ищет впитать в себя этот мир и  стать  им,  делая  его  собою"
 {"Аполлон", 1911, Ќ 6, стр. 56.}.
 Блок   также   считает,   что   "запечатлеть   современные    сомнения,
 противоречия, шатание пьяных умов и брожение праздных  сия  способна  только
 одна... лирика". Но одновременно он считает ее "гибкой, лукавой,  коварной",
 не  закрывает  глаз  на  "странное  родство",  в  котором,  по  его  словам,
 "находятся отрава лирики и ее зиждущая сила".
 Он остро чувствует, что в обстановке политической реакции,  наступившей
 после поражения революции, многие  аспекты  исследования  человеческой  души
 возбудили жадное, нездоровое любопытство, определенные литературные  и  даже
 политические спекуляции.
 Открывавшиеся в человеческой психике, частной  жизни  ненормальности  и
 искривления делались  не  предметом  объективного  анализа,  а  поводом  для
 наглого оправдания любых свершавшихся в ту пору гнусностей -  предательства,
 равнодушия, ухода в "свою хату", в разгул, в разврат.  (Любопытна  запись  в
 дневнике М. Кузмина 31 августа 1906 года о разговоре  с  Нувелем  "о  ширине
 (широте) и талантливости неверности".)
 Совершилось нечто парадоксальное: еще десять и даже  меньше  лет  назад
 отстранявшиеся от буржуазной толпы декаденты и  символисты  вдруг  оказались
 признанными, оказались внесенными в "меню" обывательского духовного обихода!
 "Теперь у нас мода на декадентство, - писал Александр Бенуа. -  Богатые
 люди  строят  декадентские  дома,  нарядные  дамы  заказывают   декадентские
 платья".
 Один  из  критиков  метко  окрестил  это  "торжество"   -   "декадансом
 декаданса".
 Когда Андрей Белый много лет спустя напишет  в  воспоминаниях:  "...мне
 мода на нас прозвучала,  как  звон  похоронный",  -  он  верно  передаст  то
 ощущение тревоги, которое появилось у наиболее значительных деятелей  нового
 искусства.
 Произошло  нечто  вроде  того,  что  случилось  с  героиней  блоковской
 "Незнакомки", чье имя узурпировали дамы легкого поведения, фланировавшие  по
 вечерним петербургским улицам.
 Как по команде, они приобрели шляпы с  черными  страусовыми  перьями  и
 стали на разные голоса приставать к прохожим:
 - Я - Незнакомка. Хотите познакомиться?
 - Угостите Незнакомку! Я прозябла.
 - Мы пара (!) Незнакомок. Можете получить  "электрический  сон  наяву".
 (Эта  "пара"  обладала  еще   большей   наслышанностью   о   Блоке,   авторе
 стихотворения "В кабаках,  в  переулках,  в  извивах,  в  электрическом  сне
 наяву...".)
 "В те дни, когда форма стала легкой и общедоступной,  -  пишет  Блок  о
 литературной современности, - ничего уже  не  стоило  дать  красивую  оправу
 стеклу вместо брильянта, для смеха, забав, кощунства и наживы".
 Он с ужасом видит вокруг  себя  мириады  поэтических  поденок,  знающих
 "как" и даже "что" надо  писать:  о  "настроениях",  о  городе-"дьяволе",  о
 "прозрачности" и  "тишине"  природы.  Самый  воздух  искусства  кажется  ему
 заразительным. Блок выдвигает для размежевания с "площадным гамом  подделок"
 "третий, самый соблазнительный, самый опасный, но и  самый  русский  вопрос:
 "зачем",   "вопрос   о   _необходимости    и    полезности    художественных
 произведений_".
 Как бесконечно далеко  ушел  Блок  от  своего  юношеского  отношения  к
 "толпе" (хотя и оно в определенной степени было литературной позой, модной в
 его окружении)!
 Теперь он мечтает обозначить статьями "свою разлуку с декадентами".
 "...Растет передо мной понятие "_гражданин_", - пишет он Е. П.  Иванову
 (13 сентября 1908 г.), - и я начинаю понимать, как освободительно и  целебно
 это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе".
 Все это совершается не в  процессе  логических  выкладок,  сделанных  в
 кабинете мыслителя, а в суете петербургской жизни, где растущая популярность
 Блока накладывает на него многообразные и часто тягостные  обязательства,  в
 горьком семейном разладе, в окружении,  которое,  часто  намеренно,  толкает
 поэта к богемному времяпрепровождению.
 По воспоминаниям современницы, большинство окружавших Блока в  ту  пору
 поэтов и писателей "вольно или невольно усваивало себе  ту  или  иную  позу,
 обволакивало себя некой дымкой  или  даже  сильным  туманом,  имевшим  целью
 интриговать, а то и  пугать  людей  дьявольщиной  или  просто  "чертовщиной"
 (Сологуб, Ремизов, Чулков)".
 "Все были влюблены в него, но вместе с обожанием точили  яд  разложения
 на него", - замечает о том же круге  Сергей  Городецкий.  -  "...Дурман  все
 сгущался. Эстетика сред (Вячеслава Иванова - А.  Т.)  все  гуще  проникалась
 истонченной   эротикой.   Кузмин    пел    свои    пастушески-сладострастные
 "Александрийские песни". На этом Парнасе бесноватых Блок держался как "бог в
 лупанаре" {Публичный дом (латин.).}.
 "Бог в лупанарии" - это  стихотворение,  посвященное  Блоку  Вячеславом
 Ивановым:
  Я видел: мрамор ПраксителяДыханьем вакховым ожил,
 И ядом огненного хмеля
 Налилась сеть бескровных жил.
  И взор бесцветный обезумелОчей божественно-пустых;
 И бога демон надоумил
 Сойти на стогна с плит святых -
  И, по тропам бродяг и пьяниц,Вступить единым из гостей
 В притон, где слышны гик и танец
 И стук бросаемых костей...
  И, флейту вдруг к устам приблизив,Воспоминаньем чаровать, -
 И, к долу горнее принизив,
 За непонятным узывать.
  В воспоминаниях Сергея Городецкого о Блоке, быть может, есть  некотораясгущенность красок  в  том,  что  касается  ивановских  "сред".  На  них,  в
 особенности вначале, бывали интереснейшие дебаты, где,  как  свидетельствует
 тот  же  Городецкий,  "блестящий  подбор  сил   гарантировал   каждой   теме
 многоцветное освещение, - но лучами все одного и того же волшебного  "фонаря
 мистики".
 "Лупанарий" в стихотворении - совсем не описание  быта  на  "башне",  в
 здании  напротив  Государственной  думы,  где  жил  Вячеслав   Иванов.   Но,
 разумеется, и не просто публичный дом и не притон, как простодушно  полагают
 некоторые биографы Блока.
 Это общая атмосфера Петербурга  тех  лет,  с  его  "душной  атмосферой,
 которую создает эротика",  с  его  "нестерпимыми  теплыми  компаниями",  где
 хорошие  и  талантливые  люди,  собравшись,  отравляют  друг  друга   своими
 сомнениями,  скепсисом,  надрывом,  невольно  следят  друг  за  другом  и...
 сплетничают.
 "Ох,  уже  эта  Тата,  Зина,  Чулков,  Вяч.  Иванов  и  пр.  и  пр.,  -
 страдальчески пишет Блок во время своих объяснений с Белым в 1907 году. - Не
 верьте рассказам и предположениям третьих лиц. Этой зимой вышло  однажды  из
 этих рассказов, что я уже умер..."
 Характерно, что рисовавший в эту пору поэта К. Сомов упорно искал в нем
 черты этого отравленного  Блока.  Ему  был  понятен  вскоре  ставший  весьма
 интимным другом художника Михаил  Кузмин  в  его  надушенной  поддевке  и  с
 подведенными глазами. Но Блок... И,  желая  найти  "подходящую"  обстановку,
 Сомов накануне сеансов водил поэта по  трактирам  и  притонам,  а  во  время
 работы "для увеселения" призывал все того же Кузмина.
 Не удивительно, что портрет Сомову не удался.  "Я  не  могу  понять,  -
 удивляется хорошо знавшая Блока в ту пору актриса В. П. Веригина,  -  откуда
 художник взял эту маску с истерической складкой под глазами, с красными, как
 у вампира, губами".
 Все  эти  характерные   детали,   включая   "застывший   энигматический
 [загадочный] взор" отвечали скорее ходячему представлению о поэте-декаденте,
 чем реальному характеру Блока.
 Такая же аберрация, обман зрения происходили и о некоторыми даже весьма
 искушенными читателями тогдашних стихов поэта.
 Собираясь принять участие в редактировании оборников  "Знание",  Леонид
 Андреев хотел привлечь к сотрудничеству некоторых писателей, дотоле  от  них
 далеких, в частности Блока и Сологуба.
 30 мая 1907 года Блок писал жене в Шахматове: "...тут у меня сложнейшие
 планы и комбинации - литературные, в зависимости от Горького, Андреева, Бори
 [Белого], парижан (Мережковских и Философова, находившихся за границей. - А.
 Т.) и пр. Буду тебе излагать, когда приеду".
 "Как  хорошо,  что  ты  в  "Знании"..."  -  заранее  радовалась  Любовь
 Дмитриевна.
 По-видимому, распространившимися  слухами  о  возможном  сотрудничестве
 Блока в "Знании"  и  объясняется  то,  что  Белый  назвал  статью  поэта  "О
 реалистах" "прошением".
 22  июля  (4  августа)  1907  года  Л.  Андреев  написал   Горькому   о
 необходимости  "пригласить  теперь  же  Блока,  Сологуба,  Ауслендера,   еще
 кой-кого".
 Однако Горький решительно воспротивился приглашению Блока и Сологуба,
 "Мое отношение к Блоку - отрицательное, как ты знаешь, - пишет он 26-30
 июля - (8-12 августа) Андрееву. - Сей юноша, переделывающий на  русский  лад
 дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки  возмущает  меня
 своей холодной манерностью, его маленький талант положительно  иссякает  под
 бременем философских потуг, обессиливающих этого  самонадеянного  и  слишком
 жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца".
 Правда, вскоре Горький изменил свое мнение,  о  поэте  к  лучшему.  Уже
 через год Горький говорил посетившему его на Капри С. Ауслендеру: "Вот  Блок
 хорошие стихи пишет".
 А 31 августа 1908 года, собираясь путешествовать по Италии  пешком,  он
 сообщал в письме Брюсову: "...возьму с собою вторую книгу  ваших  "Путей  [и
 перепутий]" и "Нечаянную радость" Блока. Люблю читать стихи в дороге".
 Однако к тому времени Л. Андреев уже отказался  редактировать  "Знание"
 (причем расхождения в вопросе о приглашении Блока  и  Сологуба  сыграли  при
 Этом едва ли не главную роль).
 А "мальчик с душой без штанов и без сердца" в эту пору сурово и  трудно
 размышляет над тем, как идет его жизнь, как складываются отношения с людьми.
 "Мне все серьезнее и все грустнее", - пишет он матери ночью 15 сентября
 1907 года. И снова:
 "...Мне кажется, что я с  лета  не  написал  _н_и_ч_е_г_о_  ценного,  и
 вообще ценность моя -  проблематическая;  но,  -  не  без  грустной  усмешки
 добавляет он, - мода на меня есть (пока мы были в Ревеле,  устроила  публика
 скандал на концерте из-за того, что я "не прибыл")".
 Но ведь это мода...
 "Твое письмо о моих стихах я получил, но не очень  верю,  чтобы  я  был
 большой поэт. Впоследствии это выяснится".
 В 1908 году "слишком жадный до славы" Блок  отказывается  от  публичных
 выступлений и объясняет это тем, что новые поэты (и он  в  их  числе)  "_еще
 почти  ничего  не  сделали_"  и  "нельзя  приучать  публику  любоваться   на
 писателей, у которых нет _ореола общественного_".
 "Моя жизнь катится своим чередом, - писал Блок матери  28  апреля  1908
 года, - мимо порочных и забавных сновидений, грузными волнами".
 Эти "грузные волны" - сродни  работящим  рекам,  вроде  Волги,  текущим
 упорно все вперед и вперед,  хотя  встречный  ветер  порой  и  гонит  вспять
 верхние слои воды.
 |  |