Глава 2 - Яков Пасынков - Повести Ивана Сергеевича Тургенева.

Прошло лет семь. Не считаю нужным рассказывать, что именно происходило со мной в течение всего этого времени. Помаялся я таки по России, заезжал в глушь и в даль, и слава богу! Глушь и даль не так страшны, как думают иные, и в самых потаенных местах дремучего леса, под валежником и дромом, растут душистые цветы.

Однажды весной, проезжая по делам службы через небольшой уездный городок одной из отдаленных губерний восточной России, я сквозь тусклое стеклышко тарантаса увидел на площади, перед лавкой, человека, лицо которого мне показалось чрезвычайно знакомым. Я вгляделся в этого человека и, к немалой своей радости, узнал в нем Елисея, слугу Пасынкова.

Я тотчас велел ямщику остановиться, выскочил из тарантаса и подошел к Елисею.

- Здравствуй, брат! -проговорил я, с тру дом скрывая волненье,- ты здесь с своим барином?

- С барином,- возразил он медленно и вдруг воскликнул: - Ах, батюшка, это вы? Я и не узнал вас!

- Ты здесь с Яковом Иванычем?

- С ним, батюшка, с ним... А то с кем же?

- Веди меня скорей к нему.

- Извольте, извольте! Сюда пожалуйте, сюда,.. Мы здесь в трактире стоим.

И Елисей повел меня через площадь, беспрестанно приговаривая: "Ну, как же Яков Иваныч обрадуется!" Этот Елисей, калмык по происхождению, человек на вид крайне безобразный и даже дикий, но добрейшей души и неглупый, страстно любил Пасынкова и служил ему лет десять.

- Как здоровье Якова Иваныча? - спросил я его. Елисей обернул ко мне свое темно-желтое личико.

- Ах, батюшка, плохо... плохо, батюшка! Вы их не узнаете... Недолго им, кажется, остается на свете пожить. Оттого-то мы здесь и засели, а то мы ведь в Одессу ехали лечиться.

- Откуда же вы едете?

- Из Сибири, батюшка.

- Из Сибири?

- Точно так-с. Яков Иваныч там на службе состояли-с. Там они и рану свою получили-с.

- Разве он в военную службу поступил?

- Никак нет-с. В статской служили-с.

"Что за чудеса!" - подумал я. Между тем мы подошли к трактиру, и Елисей побежал вперед доложить обо мне. В первые годы нашей разлуки мы с Пасынковым переписывались довольно часто, но последнее письмо его я получил года четыре назад и с тех пор ничего не знал о нем.

- Пожалуйте-с, пожалуйте-с! - кричал мне Елисей с лестницы. - Яков Иваныч очень желают вас видеть-с.

Я поспешно вбежал по шатким ступеням, вошел в темную маленькую комнату- и сердце во мне перевернулось... На узкой постели, под шинелью, бледный как мертвец, лежал Пасынков и протягивал мне обнаженную исхудалую руку. Я бросился к нему и судорожно его обнял.

- Яша! - воскликнул я наконец,- что с тобой?

- Ничего,- ответил он слабым голосом,- прихворнул немного. Ты каким случаем сюда попал?

Я сел на стул подле постели Пасынкова и, не выпуская его руки из своих рук, начал глядеть ему в лицо. Я узнал дорогие мне черты: выражение его глаз, его улыбка не изменились; но что с ним сделала болезнь!

Он заметил впечатление, которое произвел на меня.

- Я дня три не брился,- промолвил он,- ну, да и не причесан, а то я...

еще ничего.

- Скажи, пожалуйста, Яша,- начал я,- что это мне сказал Елисей... Ты ранен?

- А! да это целая история,- возразил он.- Я тебе после расскажу. Точно, я ранен, и вообрази, чем? стрелой.

- Стрелой?

- Да, стрелой, только не мифологической, не стрелою амура, а настоящей стрелой из какого-то прегибкого дерева, с искусным острием на конце... Очень неприятное ощущение производит такая стрела, особенно когда попадает в легкие.

- Да каким это образом? помилуй...

- А вот каким. Ты знаешь, в моей судьбе было всегда много смешного.

Помнишь мою комическую переписку по делу вытре-бования бумаг? Вот я и ранен смешно. И в самом деле, какой порядочный человек, в наше просвещенное столетие, позволит себя ранить стрелой? И не случайно - заметь, не во время каких-нибудь игрищ, а на сражении.

- Да ты все мне не говоришь...

-А вот постой,- перебил он.- Ты знаешь, что меня скоро после твоего отъезда из Петербурга перевели в Новгород. В Новгороде я провел довольно много времени и, признаться, скучал, хотя я и там встретился с одним существом (он вздохнул)... Но теперь не до того; а года два назад вышло мне прекрасное местечко, правда, далеко немножко, в Иркутской губернии, да что за беда! Видно, нам с отцом на роду было написано посетить Сибирь. Славный край Сибирь! Богатый, привольный - это тебе всякий скажет. Очень мне там понравилось. Инородцы у меня под началом состояли; народ смирный; да, на мою беду, вздумалось им, человекам десяти, не больше, контрабанду провезти. Меня послали их перехватить. Перехватить-то я их перехватил, да один из них, сдуру должно быть, захотел защищаться, да и попотчевал меня этой стрелой...

Я было чуть не умер, однако оправился. Теперь вот еду окончательно вылечиться... Начальство, дай бог им всем здоровья, денег дало.

Пасынков в изнеможении опустил голову на подушку и умолк. Слабый румянец разлился по его щекам. Он закрыл глаза.

- Много говорить не могут,- проговорил вполголоса Елисей, не выходивший из комнаты.

Наступило молчание; только и слышалось что тяжелое дыхание больного.

- Да вот, - продолжал он, опять открыв глаза,- вторую неделю сижу в этом городишке... простудился, должно быть. Меня лечит здешний уездный врач - ты его увидишь; он, кажется, дело свое знает. Впрочем, я очень этому случаю рад, а то как бы я с тобою встретился? (И он взял меня за руку. Его рука, еще недавно холодная как лед, теперь пылала.) Расскажи ты мне что-нибудь о себе,- заговорил он опять, откидывая от груди шинель, - ведь мы с тобой бог знает когда виделись.

Я поспешил исполнить желание его, лишь бы не дать ему говорить, и принялся рассказывать. Он сперва слушал меня с большим вниманием, потом попросил пить, а там опять начал закрывать глаза и метаться головой по подушке. Я посоветовал ему соснуть немного, прибавив, что не поеду дальше, пока он не поправится, и помещусь в комнате с ним рядом.

- Здесь очень скверно...-начал было Пасынков, но я зажал ему рот и тихо вышел.

Елисей тоже вышел вслед за мной.

- Что же это, Елисей? ведь он умирает?- спросил я верного слугу.

Елисеи только махнул рукой и отвернулся.

Отпустив ямщика и наскоро перебравшись в смежную комнату, я отправился посмотреть, не заснул ли Пасынков. У двери его я столкнулся с человеком высокого роста, очень толстым и грузным. Лицо его, рябое и пухлое, выражало лень - и больше ничего; крохотные глазки так и слипались, и губы лоснились, как после сна.

- Позвольте узнать,- спросил я его,- вы не доктор ли? Толстый человек посмотрел на меня, усиленно приподняв бровями свой нависший лоб.

- Точно так-с,- промолвил он наконец.

- Сделайте одолжение, господин доктор, не угодно ли вам пожаловать сюда, ко мне в комнату? Яков Иваныч, кажется, теперь спит; я его приятель и желал бы поговорить с вами о его болезни, которая меня очень беспокоит.

- Очень хорошо-с,- отвечал доктор с таким выражением, как будто желая сказать: "Охота тебе так много говорить; я бы и так пошел",- и направился вслед за мной.

- Скажите, пожалуйста,- начал я, как только он опустился на стул,- состояние моего приятеля опасно? как вы находите?

- Да,- спокойно отвечал толстяк.

- И... очень оно опасно?

- Да, опасно.

- Так, что он даже... умереть может?

- Может.

Признаюсь', я почти с ненавистью посмотрел на моего собеседника.

- Так помилуйте,- начал я,- надобно прибегнуть к каким-нибудь мерам, консилиум созвать, что ли... Ведь нельзя же так... Помилуйте!

- Консилиум, можно. Отчего ж? Можно. Ивана Ефремыча позвать...

Доктор говорил с трудом и беспрестанно вздыхал. Желудок его заметно приподнимался, когда он говорил, как бы выпирая каждое слово.

- Кто такой Иван Ефремыч?

- Городской врач.

- Не послать ли в губернский город - как вы думаете? Там наверное есть хорошие доктора.

- Что ж? можно.

- А кто там лучшим врачом почитается?

- Лучшим? Был там Кольрабус доктор... только его чуть ли не перевели куда-то. Впрочем, признаться, оно и не нужно посылать-то.

- Почему же?

- Вашему приятелю и губернский доктор не поможет.

- Разве он так плох?

- Да таки, наткнулся.

- Чем же он, собственно, болен?

- Рану получил... Легкие, значит, пострадали... ну, тут еще простудился, сделался жар... ну, и прочее. А запасной экономии нет: без запасной экономии, вы сами знаете, человеку невозможно.

Мы оба помолчали.

- Разве гомеопатией попробовать...-проговорил толстяк, искоса взглянув на меня.

- Как гомеопатией? Ведь вы аллопат?

- Так что ж, что аллопат? Вы думаете, что я гомеопатию не знаю? Не хуже другого. Здесь у нас аптекарь гомеопатией лечит, а он и ученой степени никакой не имеет.

"Ну,-подумал я,-плохо дело!.." - Нет, господин доктор,- промолвил я,-- вы уж лучше лечите по вашей обыкновенной методе.

- Как угодно-с.

Толстяк встал и вздохнул.

- Вы идете к нему? - спросил я.

- Да, надо посмотреть.

И он вышел.

Я не пошел за ним: видеть его у постели моего бедного больного друга было свыше сил моих. Я кликнул своего человека и приказал ему тотчас же ехать в губернский город, спросить там лучшего врача и привезть его непременно. Что-то застучало в коридоре; я быстро отворил дверь.

Доктор уже выходил от Пасынкова.

- Ну что?- спросил я его шепотом.

- Ничего, микстуру прописал.

- Я, господин доктор, решился послать в губернский город. Не сомневаюсь в вашем искусстве, но вы знаете сами: ум хорошо, а два лучше.

- Ну что ж, это похвально! - возразил толстяк и начал спускаться по лестнице. Я ему, видимо, надоедал. Я вошел к Пасынкову.

- Видел ты здешнего эскулапа? - спросил он меня.

- Видел,- отвечал я.

- Мне что нравится в нем,- заговорил Пасынков,- это его удивительное спокойствие. Доктору следует быть флегматиком, не правда ли? Это очень ободрительно для больного.

Я, разумеется, не стал разуверять его.

К вечеру Пасынкову, против ожидания моего, сделалось легче. Он попросил Елисея поставить самовар, объявил мне, что будет угощать меня чаем и сам выпьет чашечку, и заметно повеселел. Я, однако, все-таки старался не давать ему разговаривать и, видя, что он никак не хочет угомониться, спросил его, не желает ли он, чтоб я ему прочел что-нибудь?

- Как у Винтеркеллера - помнишь? - ответил он,- изволь, с удовольствием. Что ж мы будем читать? Посмотри-ка, там у меня на окне книги...

Я подошел к окну и взял первую книгу, попавшуюся мне под руку...

- Что это? - спросил он.

- Лермонтов.

- А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно... Помнишь: "Снова тучи надо мною собралися в тишине..." или "В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать". Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!

Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось "Завещание". Я хотел было перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо проговорил: "Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось".

Делать было нечего: я прочел "Завещание".

- Славная вещь!- проговорил Пасынков, как только я произнес последний стих.- Славная вещь! А странно, - прибавил он, помолчав немного,- странно, что тебе именно "Завещание" попалось... Странно!

Я начал читать другое стихотворение, но Пасынков не слушал меня, глядел куда-то в сторону и раза два еще повторил: "Странно!" Я опустил книгу на колени.

- "Соседка есть у них одна",- прошептал он и вдруг, обратившись ко мне, спросил: - А что, помнишь ты Софью Злотниц-кую?

Я покраснел.

- Как не помнить!

- Ведь она замуж вышла?..

- За Асанова, давным-давно. Я тебе писал об этом.

- Точно, точно, писал. Отец ее простил наконец?

- Простил, но Асанова не принял.

- Упрямый старик! Ну, а как слышно, счастливо они живут?

- Не знаю, право... кажется, счастливо. Они в деревне живут, в ***ой губернии; я их не видал, но проезжал мимо.

- И дети есть у них?

- Кажется, есть... Кстати, Пасынков? - спросил я. Он взглянул на меня.

- Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь ты сказал ей, что я ее любил?

- Я все ей сказал, всю правду... Я ей всегда правду говорил.

Скрытничать перед ней - это был бы грех! Пасынков помолчал.

- Ну, а скажи мне,- начал он опять,- скоро ты разлюбил ее или нет?

- Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну? Пасынков перевернулся ко мне лицом.

- А я, брат,- начал он, и губы его задрожали,- не тебе чета: я до сих пор не разлюбил ее.

- Как! - воскликнул я с невыразимым изумлением,- разве ты любил ее?

- Любил,- медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову.- Как я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говор ил об этом, никому в мире, и не хотел никому говорить... да уж так! На свете мало, говорят, мне остается жить... Куда ни шло!

Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно не мог ничего сказать и только дум ал: "Возможно ли? как же я этого не подозревал?" - Да,-продолжал он, как бы говоря с самим собою,- я ее любил. Я не перестал ее любить даже тогда,когда узнал,что сердце ее принадлежит Асанову.

Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней мере за тебя порадовался; но Асанов... Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется...

Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство Пасынкова и невольно всплеснул руками.

- Ты от меня все это узнал, бедняк! - воскликнул я,- и ты же взялся пойти к ней тогда!

- Да,- заговорил опять Пасынков,- это объяснение с ней... я его никогда не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой, моим идеалом... А жалок тот, кто живет без идеала!

Я глядел на Пасынкова: глаза его, словно устремленные вдаль, блестели лихорадочным блеском.

- Я любил ее, - продолжал он, - я любил ее, ее, спокойную, честную, недоступную, неподкупную; когда она уехала, я чуть не помешался с горя... С тех пор я уж никого не любил...

И вдруг, отвернувшись, он прижал лицо к подушке и тихо заплакал.

Я вскочил, нагнулся к нему и начал утешать его...

- Ничего,- промолвил он, приподняв голову и встряхнув волосами,- это так; немножко горько стало, немножко жалко... себя, то есть... Но все это ничего. Все стихи виноваты. Прочти-ка мне другие, повеселее.

Я взял Лермонтова, стал быстро переворачивать страницы; но мне, как нарочно, все попадались стихотворения, которые могли опять взволновать Пасынкова. Наконец я прочел ему "Дары Терека".

- Трескотня риторическая! - проговорил мой бедный друг тоном наставника,-а есть хорошие места. Я, брат, без тебя сам попытался в поэзию пуститься и начал одно стихотворение: "Кубок жизни" - ничего не вышло! Наше дело, брат, сочувствовать, не творить... Однако я что-то устал; сосну-ка я маленько - как ты полагаешь? Экая славная вещь сон, подумаешь! Вся жизнь наша-сон, и лучшее в ней опять-таки сон.

- А поэзия? - спросил я.

- И поэзия - сон, только райский.

Пасынков закрыл глаза.

Я постоял немного у его постели. Не думал я, чтоб он мог скоро уснуть, однако дыхание его становилось ровнее и продолжительнее. Я на цыпочках вышел вон, вернулся в свою комнату и лег на диван. Долго думал я о том, что мне сказал Пасынков, припоминал многое, дивился, наконец заснул сам...

Кто-то толкнул меня; я очнулся: передо мной стоял Елисей.

- Пожалуйте к барину,- сказал он. Я тотчас встал.

- Что с ним?

- Бредит.

- Бредит? А прежде с ним этого не бывало?

- Нет, и в прошедшую ночь бредил, только сегодня что-то страшно.

Я вошел в комнату Пасынкова. Он не лежал, а сидел на своей постели, наклонясь всем туловищем вперед, тихо разводил руками, улыбался и говорил, все говорил голосом беззвучным и слабым, как шелест тростника. Глаза его блуждали. Печальный свет ночника, поставленного на полу и загороженного книгою, лежал недвижным пятном на потолке; лицо Пасынкова казалось еще бледнее в полумраке.

Я подошел к нему, окликнул его - он не отозвался. Я стал прислушиваться к его лепету: он бредил о Сибири, о ее лесах. По временам был смысл в его бреде.

"Какие деревья! - шептал он,- до самого неба. Сколько на них инею!

Серебро... Сугробы... А вот следы маленькие... то зайка скакал, то бел горностай... Нет, это отец пробежал с моими бумагами. Вон он... Вон он! Надо идти; луна светит. Надо идти сыскать бумаги... А! Цветок, алый цветок - там Софья... Вот колокольчики звенят, то мороз звенит... Ах нет; это глупые снегири по кустам прыгают, свистят...Вишь, краснозобые! Холодно... А! вот Асанов... Ах да, ведь он пушка-медная пушка, и лафет у него зеленый. Вот отчего он нравится. Звезда покатилась? Нет, это стрела летит... Ах, как скоро, и прямо мне в сердце!.. Кто это выстрелил? Ты, Сонечка?" Он нагнул голову и начал шептать бессвязные слова. Я взглянул на Елисея: он стоял, заложив руки за спину, и жалостно глядел на своего господина.

- А что, брат, ты сделался практическим человеком? - спросил он вдруг, устремив на меня такой ясный, такой сознательный взгляд, что я невольно вздрогнул и хотел было ответить, но он тотчас же продолжал: - А я, брат, не сделался практическим человеком, не сделался, что ты будешь делать!

Мечтателем родился, мечтателем! Мечта, мечта... Что такое мечта? Мужик Собаке-вича - вот мечта. Ох!..

Почти до самого утра бредил Пасынков; наконец он понемногу утих, опустился на подушку и задремал. Я вернулся к себе в комнату. Измученный жестокою ночью, я заснул крепко.

Елисей опять меня разбудил.

- Ах, батюшка! - заговорил он трепетным голосом.- Мне сдается, Яков Иваныч помирает...

Я побежал к Пасынкову. Он лежал неподвижно. При свете .начинавшегося дня он уж казался мертвецом. Он узнал меня.

- Прощай,- прошептал он,- поклонись ей, умираю...

- Яша! - воскликнул я,- полно! ты будешь жить...

- Нет, куда! Умираю... Вот возьми себе на память... (Он указал рукой на грудь.) Что это? - заговорил он вдруг,- посмотри-ка: море... все золотое, и по нем голубые острова, мраморные храмы, пальмы, фимиам...

Он умолк... потянулся...

Через полчаса его не стало. Елисей с плачем припал к его ногам. Я закрыл ему глаза.

На шее у него была небольшая шелковая ладонка на черном шнурке. Я взял ее к себе.

На третий день его похоронили... Благороднейшее сердце скрылось навсегда в могиле! Я сам бросил на него первую горсть земли.