Разделы сайта:
Предметы:
|
Антон Павлович Чехов - Калхас— Матушки мои, я в уборной! — проговорил комик, осматриваясь. — Вот так фунт! Когда же это я успел заснуть? Он прислушался. Тишина была гробовая. Портсигар и выигрышный билет живо напомнили ему, что сегодня его бенефис, что он имел успех, что в каждом антракте он со своими почитателями, бравшими приступом уборную, много пил коньяку и красного вина. — Когда же это я уснул? — повторил он. — Ах, старый хрен, старый хрен! Старая ты собака! Так, значит, налимонился, что сидя уснул! Хвалю! И комику стало весело. Он разразился пьяным, кашляющим смехом, взял одну свечку и вышел из уборной. Сцена была темна и пуста. Из глубины ее, с боков и из зрительной залы дул легкий, но ощутимый ветер. Ветерки, как духи, свободно гуляли по сцене, толкались друг с другом, кружились и играли с пламенем свечки. Огонь трепетал, изгибался во все стороны и бросал слабый свет то на ряд дверей, ведущих в уборные, то на красную кулису, около которой стояло ведро, то на большую раму, валявшуюся среди сцены. — Егорка! — крикнул комик. — Егорка, чёрт! Петрушка! Заснули, черти, в рот вам дышло! Егорка! — А... а... а! — ответило эхо. Комик вспомнил, что Егорка и Петрушка, по случаю бенефиса, получили от него на водку по три целковых. После такой подачки едва ли они остались ночевать в театре. Комик крякнул, сел на табурет и поставил свечу на пол. Голова его была тяжела и пьяна, во всем теле еще только начала «перегорать» выпитая им масса пива, вина и коньяку, а от сна в сидячем положении он ослабел и раскис. — Во рту эскадрон ночует... — проворчал он, сплевывая. — Эх, не надо бы, старый дуралей, пить! Не надо бы! И поясницу ломит, и башка трещит, и знобит всего... Старость. Он поглядел вперед себя... Еле-еле были видны только суфлерская будка, литерные ложи да пюпитры из оркестра, вся же зрительная зала представлялась черной, бездонной ямой, зияющей пастью, из которой глядела холодная, суровая тьма... Обыкновенно скромная и уютная, теперь, ночью, казалась она безгранично глубокой, пустынной, как могила, и бездушной... Комик поглядел на тьму, потом на свечку и продолжал ворчать: — Да, старость... Как ни финти, как ни храбрись и ни ломай дурака, а уж 58 лет — тю-тю! Жизнь-то уж — мое почтение! Н-да-с, Васинька... Однако служил я на сцене 35 лет, а театр вижу ночью, кажется, только в первый раз... Курьезная материя, ей-богу... Да, в первый раз! Жутко, чёрт возьми... Егорка! — крикнул он, поднимаясь. — Егорка! — А... а... а! — ответило эхо. И одновременно с эхо где-то далеко, словно в самой глубине зияющей пасти, ударили к заутрене. Калхас перекрестился. — Петрушка! — крикнул он. — Где вы, черти? Господи, что ж это я нечистого поминаю? Брось ты эти слова, брось ты пить, ведь уж стар, околевать пора! В 58 лет люди к заутрене ходят, к смерти готовятся, а ты... о господи! — Господи помилуй, как жутко! — проворчал он. — Ведь эдак, ежели всю ночь просидеть здесь, так со страха помереть можно. Вот где самое настоящее место духов вызывать! При слове «духов» ему стало еще страшнее... Гуляющие ветерки и мельканье световых пятен возбуждали и подзадоривали воображение до крайней степени... Комик как-то съежился, осунулся и, нагибаясь за свечкой, в последний раз с детским страхом покосился на темную яму. Лицо его, обезображенное гримом, было тупо и почти бессмысленно. Не дотянувшись до свечи, вдруг он вскочил и уставил неподвижный взгляд на потемки. Полминуты простоял он молча, потом, охваченный необычайным ужасом, схватил себя за голову и затопал ногами... — Кто ты? — крикнул он резким, не своим голосом. — Кто ты? В одной из литерных лож стояла белая человеческая фигура. Когда свет падал в ее сторону, то можно было различить руки, голову и даже белую бороду. — Кто ты? — повторил отчаянным голосом комик. Белая фигура перевесила одну ногу через барьер ложи и прыгнула в оркестр, потом бесшумно, как тень, направилась к рампе. — Это я-с! — проговорила она, полезая на сцену. — Кто? — крикнул Калхас, пятясь назад. — Я... я-с, Никита Иваныч... суфлер-с. Не извольте беспокоиться. Комик, дрожащий и обезумевший от страха, опустился в изнеможении на табурет и поник головою. — Это я-с! — говорил, подходя к нему, высокий жилистый человек, лысый, с седой бородой, в одном нижнем белье и босой. — Это я-с! Суфлер-с. — Боже мой... — выговорил комик, проводя ладонью по лбу и тяжело дыша. — Это ты, Никитушка? За... зачем ты здесь? — Я здесь ночую-с в литерной ложе. Больше негде ночевать... Только вы не говорите Алексею Фомичу-с. — Ты, Никитушка... — бормотал обессилевший Калхас, протягивая к нему дрожащую руку. — Боже мой, боже мой!.. Вызывали шестнадцать раз, поднесли три венка и много вещей... все в восторге были, но ни один не разбудил пьяного старика и не свез его домой. Я старик, Никитушка. Мне 58 лет. Болен! Томится слабый дух мой. Калхас потянулся к суфлеру и, весь дрожа, припал к его руке. — Не уходи, Никитушка... — бормотал он, как в бреду. — Стар, немощен, помирать надо... Страшно! — Вам, Василий Васильич, домой пора-с! — сказал нежно Никитушка. — Не пойду. Нет у меня дома! Нет, нет! — Господи Иисусе! Уж и забыли, где живете? — Не хочу туда, не хочу... — бормотал комик в каком-то исступлении. — Там я один... никого у меня нет, Никитушка, ни родных, ни старухи, ни деток... Один, как ветер в поле... Помру, и некому будет помянуть. Дрожь от комика сообщилась и Никитушке... Пьяный, возбужденный старик трепал его руку, судорожно сжимал ее и пачкал смесью грима со слезами. Никитушка ежился от холода и пожимал плечами. — Страшно мне одному... — бормотал Калхас. — Некому меня приласкать, утешить, пьяного в постель положить. Чей я? Кому я нужен? Кто меня любит? Никто меня не любит, Никитушка! — Публика вас любит, Василий Васильич! — Публика ушла и спит... Нет, никому я не нужен, никто меня не любит... Ни жены у меня, ни детей. — Эва, о чем горюете! — Ведь я человек, живой... Я дворянин, Никитушка, хорошего рода... Пока в эту яму не попал, на военной служил, в артиллерии. Молодец какой был, красавец, горячий, смелый... Потом актер какой я был, боже мой, боже мой! И куда всё это девалось, где оно, то время? Держась за руку суфлера, комик приподнялся и замигал глазами так, как будто из потемок попал в сильно освещенную комнату. По щекам его, оставляя полосатые следы на гриме, текли крупные слезы... — Время какое было! — продолжал он бредить. — Поглядел нынче на эту яму и всё вспомнил... всё! Яма-то эта съела у меня 35 лет жизни, и какой жизни, Никитушка! Гляжу на нее сейчас и вижу всё до последней черточки, как твое лицо!.. Помню, когда был молодым актером, когда только что начинал в самый пыл входить, полюбила меня одна за мою игру... Изящна, стройна, как тополь, молода, невинна, умна, пламенна, как летняя заря! Я верил, что не будь на небе солнца, то на земле было бы всё-таки светло, так как перед красотой ее не могла бы устоять никакая ночь! Калхас говорил с жаром, потрясая головой и рукой... Перед ним в одном нижнем белье стоял босой Никитушка и слушал. Обоих окутывали потемки, слабо разгоняемые бессильной свечкой. Это была странная, необычайная сцена, подобной которой не знал ни один театр в свете, и зрителем была только бездушная, черная яма... — Она меня любила, — продолжал Калхас, задыхаясь. — И что же? Помню, стою я перед нею, как сейчас перед тобой... Прекрасна была в этот раз, как никогда, глядела на меня так, что не забыть мне этих глаз в самой могиле! Ласка, бархат, блеск молодости, глубина! Упоенный, счастливый, падаю перед ней на колени, прошу счастья... Комик перевел дух и упавшим голосом продолжал: — А она говорит: оставьте сцену! Понимаешь? Она могла любить актера, но быть его женою — никогда! Помню, в тот день играл я... Роль была подлая, шутовская... Я играл, а у самого в душе кошки и змеи... Сцены не бросил, нет, но тогда уже глаза открылись!.. Понял я, что я раб, игрушка чужой праздности, что никакого святого искусства нет, что всё бред и обман. Понял я публику! С тех пор не верил я ни аплодисментам, ни венкам, ни восторгам! Да, брат! Он аплодирует мне, покупает за целковый мою фотографию, но, тем не менее, я чужд для него, я для него грязь, почти кокотка! Он тщеславия ради ищет знакомства со мной, но не унизит себя до того, чтоб отдать мне в жены свою сестру, дочь! Не верю я ему, ненавижу, и он мне чужд! — Домой вам пора-с, — робко проговорил суфлер. — Понимаю я их отлично! — крикнул Калхас, грозя черной яме кулаками. — Тогда же еще понял!.. Еще молодым прозрел и увидел истину... И дорого мне это прозрение стоило, Никитушка. Стал я после той истории... после той девицы-то стал я без толку шататься, жить зря, не глядя вперед... Разыгрывал шутов, зубоскалил, развращал умы... опошлил и изломал свой язык, потерял образ и подобие... Эххх! Сожрала меня эта яма! Не чувствовал раньше, но сегодня... когда проснулся, поглядел назад, а за мной — 58 лет! Только сейчас увидел старость! Спета песня! Калхас всё еще дрожал и задыхался... Когда, немного погодя, Никитушка увел его в уборную и стал раздевать, он совсем опустился и раскис, но не перестал бормотать и плакать. |
Главная|Новости|Предметы|Классики|Рефераты|Гостевая книга|Контакты | . |
R.W.S. Media Group © 2002-2018 Все права защищены и принадлежат их законным владельцам.
При использовании (полном или частичном) любых материалов сайта - ссылка на gumfak.ru обязательна. Контент регулярно отслеживается. При создании сайта часть материала взята из открытых источников, а также прислана посетителями сайта. В случае, если какие-либо материалы использованы без разрешения автора, просьба сообщить.