Разделы сайта:
|
Антон Чехов -
Дуэль
о произведении I II
III IV V
VI VII
VIII IX
X XI
XII XIII XIV
XV XVI
XVII XVIII
XIX XX
XXI
X
Дня через три после пикника к Надежде Федоровне неожиданно
пришла Марья Константиновна и, не здороваясь, не снимая шляпы,
схватила ее за обе руки, прижала их к своей груди и сказала в
сильном волнении:
— Дорогая моя, я взволнована, поражена. Наш милый, симпатичный
доктор вчера передавал моему Никодиму Александрычу, что будто
скончался ваш муж. Скажите, дорогая... Скажите, это правда?
— Да, правда, он умер, — ответила Надежда Федоровна.
— Это ужасно, ужасно, дорогая! Но нет худа без добра. Ваш муж,
был, вероятно, дивный, чудный, святой человек, а такие на небе
нужнее, чем на земле.
На лице у Марьи Константиновны задрожали все черточки и точечки,
как будто под кожей запрыгали мелкие иголочки, она миндально
улыбнулась и сказала восторженно, задыхаясь:
— Итак, вы свободны, дорогая. Вы можете теперь высоко держать
голову и смело глядеть людям в глаза. Отныне бог и люди
благословят ваш союз с Иваном Андреичем. Это очаровательно. Я
дрожу от радости, не нахожу слов. Милая, я буду вашей свахой...
Мы с Никодимом Александрычем так любили вас, вы позволите нам
благословить ваш законный, чистый союз. Когда, когда вы думаете
венчаться?
— Я и не думала об этом, — сказала Надежда Федоровна, освобождая
свои руки.
— Это невозможно, милая. Вы думали, думали!
— Ей-богу, не думала, — засмеялась Надежда Федоровна. — К чему
нам венчаться? Я не вижу в этом никакой надобности. Будем жить,
как жили.
— Что вы говорите! — ужаснулась Марья Константиновна. — Ради
бога, что вы говорите!
— Оттого, что мы повенчаемся, не станет лучше. Напротив, даже
хуже. Мы потеряем свою свободу.
— Милая! Милая, что вы говорите! — вскрикнула Марья
Константиновна, отступая назад и всплескивая руками. — Вы
экстравагантны! Опомнитесь! Угомонитесь!
— То есть, как угомониться? Я еще не жила, а вы — угомонитесь!
Надежда Федоровна вспомнила, что она в самом деле еще не жила.
Кончила курс в институте и вышла за нелюбимого человека, потом
сошлась с Лаевским и всё время жила с ним на этом скучном,
пустынном берегу в ожидании чего-то лучшего. Разве это жизнь?
«А повенчаться бы следовало...» — подумала она, но вспомнила про
Кирилина и Ачмианова, покраснела и сказала:
— Нет, это невозможно. Если бы даже Иван Андреич стал просить
меня об этом на коленях, то и тогда бы я отказалась.
Марья Константиновна минуту сидела молча на диване печальная,
серьезная и глядела в одну точку, потом встала и проговорила
холодно:
— Прощайте, милая! Извините, что побеспокоила. Хотя это для меня
и не легко, но я должна сказать вам, что с этого дня между нами
всё кончено и, несмотря на мое глубокое уважение к Ивану
Андреичу, дверь моего дома для вас закрыта.
Она проговорила это с торжественностью, и сама же была подавлена
своим торжественным тоном; лицо ее опять задрожало, приняло
мягкое, миндальное выражение, она протянула испуганной,
сконфуженной Надежде Федоровне обе руки и сказала умоляюще:
— Милая моя, позвольте мне хотя одну минуту побыть вашею матерью
или старшей сестрой! Я буду откровенна с вами, как мать.
Надежда Федоровна почувствовала в своей груди такую теплоту,
радость и сострадание к себе, как будто в самом деле воскресла
ее мать и стояла перед ней. Она порывисто обняла Марью
Константиновну и прижалась лицом к ее плечу. Обе заплакали. Они
сели на диван и несколько минут всхлипывали, не глядя друг на
друга и будучи не в силах выговорить ни одного слова.
— Милая, дитя мое, — начала Марья Константиновна, — я буду
говорить вам суровые истины, не щадя вас.
— Ради бога, ради бога!
— Доверьтесь мне, милая. Вы вспомните, из всех здешних дам
только я одна принимала вас. Вы ужаснули меня с первого же дня,
но я была не в силах отнестись к вам с пренебрежением, как все.
Я страдала за милого, доброго Ивана Андреича, как за сына.
Молодой человек на чужой стороне, неопытен, слаб, без матери, и
я мучилась, мучилась... Муж был против знакомства с ним, но я
уговорила... убедила... Мы стали принимать Ивана Андреича, а с
ним, конечно, и вас, иначе бы он оскорбился. У меня дочь, сын...
Вы понимаете, нежный детский ум, чистое сердце... аще кто
соблазнит единого из малых сих... Я принимала вас и дрожала за
детей. О, когда вы будете матерью, вы поймете мой страх. И все
удивлялись, что я принимаю вас, извините, как порядочную,
намекали мне... ну, конечно, сплетни, гипотезы... В глубине моей
души я осудила вас, но вы были несчастны, жалки, экстравагантны,
и я страдала от жалости.
— Но почему? Почему? — спросила Надежда Федоровна, дрожа всем
телом. — Что я кому сделала?
— Вы страшная грешница. Вы нарушили обет, который дали мужу
перед алтарем. Вы соблазнили прекрасного молодого человека,
который, быть может, если бы не встретился с вами, взял бы себе
законную подругу жизни из хорошей семьи своего круга и был бы
теперь, как все. Вы погубили его молодость. Не говорите, не
говорите, милая! Я не поверю, чтобы в наших грехах был виноват
мужчина. Всегда виноваты женщины. Мужчины в домашнем быту
легкомысленны, живут умом, а не сердцем, не понимают многого, но
женщина всё понимает. От нее всё зависит. Ей много дано, с нее
много и взыщется. О, милая, если бы она была в этом отношении
глупее или слабее мужчины, то бог не вверил бы ей воспитания
мальчиков и девочек. И затем, дорогая, вы вступили на стезю
порока, забыв всякую стыдливость; другая в вашем положении
укрылась бы от людей, сидела бы дома запершись, и люди видели бы
ее только в храме божием, бледную, одетую во все черное,
плачущую, и каждый бы в искреннем сокрушении сказал: «Боже, это
согрешивший ангел опять возвращается к тебе...» Но вы, милая,
забыли всякую скромность, жили открыто, экстравагантно, точно
гордились грехом, вы резвились, хохотали, и я, глядя на вас,
дрожала от ужаса и боялась, чтобы гром небесный не поразил
нашего дома в то время, когда вы сидите у нас. Милая, не
говорите, не говорите! — вскрикнула Марья Константиновна,
заметив, что Надежда Федоровна хочет говорить. — Доверьтесь мне,
я не обману вас и не скрою от взоров вашей души ни одной истины.
Слушайте же меня, дорогая... Бог отмечает великих грешников, и
вы были отмечены. Вспомните, костюмы ваши всегда были ужасны!
Надежда Федоровна, бывшая всегда самого лучшего мнения о своих
костюмах, перестала плакать и посмотрела на нее с удивлением.
— Да, ужасны! — продолжала Марья Константиновна. — По
изысканности и пестроте ваших нарядов всякий может судить о
вашем поведении. Все, глядя на вас, посмеивались и пожимали
плечами, а я страдала, страдала... И простите меня, милая, вы
нечистоплотны! Когда мы встречались в купальне, вы заставляли
меня трепетать. Верхнее платье еще туда-сюда, но юбка,
сорочка... милая, я краснею! Бедному Ивану Андреичу тоже никто
не завяжет галстука, как следует, и по белью, и по сапогам
бедняжки видно, что дома за ним никто не смотрит. И всегда он у
вас, мой голубчик, голоден, и в самом деле, если дома некому
позаботиться насчет самовара и кофе, то поневоле будешь
проживать в павильоне половину своего жалованья. А дома у вас
просто ужас, ужас! Во всем городе ни у кого нет мух, а у вас от
них отбою нет, все тарелки и блюдечки черны. На окнах и на
столах, посмотрите, пыль, дохлые мухи, стаканы... К чему тут
стаканы? И, милая, до сих пор у вас со стола не убрано. А в
спальню к вам войти стыдно: разбросано везде белье, висят на
стенах эти ваши разные каучуки, стоит какая-то посуда... Милая!
Муж ничего не должен знать, и жена должна быть перед ним чистой,
как ангельчик! Я каждое утро просыпаюсь чуть свет и мою холодной
водой лицо, чтобы мой Никодим Александрыч не заметил, что я
заспанная.
— Это все пустяки, — зарыдала Надежда Федоровна. — Если бы я
была счастлива, но я так несчастна!
— Да, да, вы очень несчастны! — вздохнула Марья Константиновна,
едва удерживаясь, чтобы не заплакать. — И вас ожидает в будущем
страшное горе! Одинокая старость, болезни, а потом ответ на
страшном судилище... Ужасно, ужасно! Теперь сама судьба
протягивает вам руку помощи, а вы неразумно отстраняете ее.
Венчайтесь, скорее венчайтесь!
— Да, надо, надо, — сказала Надежда Федоровна, — но это
невозможно!
— Почему же?
— Невозможно! О, если б вы знали!
Надежда Федоровна хотела рассказать про Кирилина и про то, как
она вчера вечером встретилась на пристани с молодым, красивым
Ачмиановым и как ей пришла в голову сумасшедшая, смешная мысль
отделаться от долга в триста рублей, ей было очень смешно, и она
вернулась домой поздно вечером, чувствуя себя бесповоротно
падшей и продажной. Она сама не знала, как это случилось. И ей
хотелось теперь поклясться перед Марьей Константиновной, что она
непременно отдаст долг, но рыдания и стыд мешали ей говорить.
— Я уеду, — сказала она. — Иван Андреич пусть остается, а я
уеду.
— Куда?
— В Россию.
— Но чем вы будете там жить? Ведь у вас ничего нет.
— Я буду переводами заниматься или... или открою библиотечку...
— Не фантазируйте, моя милая. На библиотечку деньги нужны. Ну, я
вас теперь оставлю, а вы успокойтесь и подумайте, а завтра
приходите ко мне веселенькая. Это будет очаровательно! Ну,
прощайте, мой ангелочек. Дайте я вас поцелую.
Марья Константиновна поцеловала Надежду Федоровну в лоб,
перекрестила ее и тихо вышла. Становилось уже темно, и Ольга в
кухне зажгла огонь. Продолжая плакать, Надежда Федоровна пошла в
спальню и легла на постель. Ее стала бить сильная лихорадка.
Лежа, она разделась, смяла платье к ногам и свернулась под
одеялом клубочком. Ей хотелось пить, и некому было подать.
— Я отдам! — говорила она себе, и ей в бреду казалось, что она
сидит возле какой-то больной и узнает в ней самоё себя. — Я
отдам. Было бы глупо думать, что я из-за денег... Я уеду и вышлю
ему деньги из Петербурга. Сначала сто... потом сто... и потом —
сто...
Поздно ночью пришел Лаевский.
— Сначала сто... — сказала ему Надежда Федоровна, — потом сто...
— Ты бы приняла хины, — сказал он, и подумал: «Завтра среда,
отходит пароход, и я не еду. Значит, придется жить здесь до
субботы».
Надежда Федоровна поднялась в постели на колени.
— Я ничего сейчас не говорила? — спросила она, улыбаясь и щурясь
от свечи.
— Ничего. Надо будет завтра утром за доктором поедать. Спи.
Он взял подушку и пошел к двери. После того, как он окончательно
решил уехать и оставить Надежду Федоровну, она стала возбуждать
в нем жалость и чувство вины; ему было в ее присутствии немножко
совестно, как в присутствии больной или старой лошади, которую
решили убить. Он остановился в дверях и оглянулся на нее.
— На пикнике я был раздражен и сказал тебе грубость. Ты извини
меня, бога ради.
Сказавши это, он пошел к себе в кабинет, лег и долго не мог
уснуть.
Когда на другой день утром Самойленко, одетый, по случаю
табельного дня, в полную парадную форму с эполетами и орденами,
пощупав у Надежды Федоровны пульс и поглядев ей на язык, выходил
из спальни, Лаевский, стоявший у порога, спросил его с тревогой:
— Ну, что? Что?
Лицо его выражало страх, крайнее беспокойство и надежду.
— Успокойся, ничего опасного, — сказал Самойленко. —
Обыкновенная лихорадка.
— Я не о том, — нетерпеливо поморщился Лаевский. — Достал денег?
— Душа моя, извини, — зашептал Самойленко, оглядываясь на дверь
и конфузясь. — Бога ради извини! Ни у кого нет свободных денег,
и я собрал пока по пяти да по десяти рублей — всего-навсего сто
десять. Сегодня еще кое с кем поговорю. Потерпи.
— Но крайний срок суббота! — прошептал Лаевский, дрожа от
нетерпения. — Ради всех святых, до субботы! Если я в субботу не
уеду, то ничего мне не нужно... ничего! Не понимаю, как это у
доктора могут не быть деньги!
— Да, господи, твоя воля, — быстро и с напряжением зашептал
Самойленко, и что-то даже пискнуло у него в горле, — у меня всё
разобрали, должны мне семь тысяч, и я кругом должен. Разве я
виноват?
— Значит: к субботе достанешь? Да?
— Постараюсь.
— Умоляю, голубчик! Так, чтобы в пятницу утром деньги у меня в
руках были.
Самойленко сел и прописал хину в растворе, kalii bromati,
ревенной настойки, tincturae gentianae, aquae foeniculi — все
это в одной микстуре, прибавил розового сиропу, чтобы горько не
было, и ушел.
|
|