Разделы сайта:
|
Мужики
- Чехов А.П.
о произведении I II
III IV V
VI VII
VIII IX
VII
Приехал барин — так в деревне называли станового пристава. О
том, когда и зачем он приедет, было известно за неделю. В Жукове
было только сорок дворов, но недоимки, казенной и земской,
накопилось больше двух тысяч.
Становой остановился в трактире; он «выкушал» тут два стакана
чаю и потом отправился пешком в избу старосты, около которой уже
поджидала толпа недоимщиков. Староста Антип Седельников,
несмотря на молодость, — ему было только 30 лет с небольшим, —
был строг и всегда держал сторону начальства, хотя сам был беден
и платил подати неисправно. Видимо, его забавляло, что он —
староста, и правилось сознание власти, которую он иначе не умел
проявлять, как строгостью. На сходе его боялись и слушались;
случалось, на улице или около трактира он вдруг налетал на
пьяного, связывал ему руки назад и сажал в арестантскую; раз
даже посадил в арестантскую бабку за то, что она, придя на сход
вместо Осипа, стала браниться, и продержал ее там целые сутки. В
городе он не живал и книг никогда не читал, но откуда-то
набрался разных умных слов и любил употреблять их в разговоре, и
за это его уважали, хотя и не всегда понимали.
Когда Осип со своею оброчною книжкой вошел в избу старосты,
становой, худощавый старик с длинными седыми бакенами, в серой
тужурке, сидел за столом в переднем углу и что-то записывал. В
избе было чисто, все стены пестрели от картин, вырезанных из
журналов, и на самом видном месте около икон висел портрет
Баттенберга, бывшего болгарского князя. Возле стола, скрестив
руки, стоял Антип Седельников.
— За им, ваше высокоблагородие, 119 рублей, — сказал он, когда
очередь дошла до Осипа. — Перед Святой как дал рубль, так с того
время ни копейки.
Пристав поднял глаза на Осипа и спросил:
— Почему же это, братец?
— Явите божескую милость, ваше высокоблагородие, — начал Осип,
волнуясь, — дозвольте сказать, летошний год люторецкий барин:
«Осип, говорит, продай сено... Ты, говорит, продай». Отчего ж?
Было у меня пудов сто для продажи, на лоску бабы накосили... Ну,
сторговались... Все хорошо, добровольно...
Он жаловался на старосту и то и дело оборачивался к мужикам, как
бы приглашая их в свидетели; лицо у него покраснело и вспотело,
и глаза стали острые, злые.
— Я не понимаю, зачем ты это все говоришь, — сказал пристав. — Я
спрашиваю тебе... я тебе спрашиваю, отчего ты не платишь
недоимку? Вы все не платите, а я за вас отвечай?
— Мочи моей нету!
— Слова эти без последствия, ваше высокоблагородие, — сказал
староста. — Действительно, Чикильдеевы недостаточного класса, но
извольте спросить у прочих, причина вся — водка, и озорники
очень. Без всякого понимания.
Пристав записал что-то и сказал Осипу покойно, ровным тоном,
точно просил воды:
— Пошел вон.
Скоро он уехал; и когда он садился в свой дешевый тарантас и
кашлял, то даже по выражению его длинной худой спины видно было,
что он уже не помнил ни об Осипе, ни о старосте, ни о жуковских
недоимках, а думал о чем-то своем собственном. Не успел он
отъехать и одну версту, как Антип Седельников уже выносил из
избы Чикильдеевых самовар, а за ним шла бабка и кричала
визгливо, напрягая грудь:
— Не отдам! Не отдам я тебе, окаянный!
Он шел быстро, делая широкие шаги, а та гналась за ним,
задыхаясь, едва не падая, горбатая, свирепая; платок у нее сполз
на плечи, седые, с зеленоватым отливом волосы развевались по
ветру. Она вдруг остановилась и, как настоящая бунтовщица, стала
бить себя по груди кулаками и кричать еще громче, певучим
голосом, и как бы рыдая:
— Православные, кто в бога верует! Батюшки, обидели! Родненькие,
затеснили! Ой, ой, голубчики, вступитеся!
— Бабка, бабка, — сказал строго староста, — имей рассудок в
своей голове!
Без самовара в избе Чикильдеевых стало совсем скучно. Было
что-то унизительное в этом лишении, оскорбительное, точно у избы
вдруг отняли ее честь. Лучше бы уж староста взял и унес стол,
все скамьи, все горшки — не так бы казалось пусто. Бабка
кричала, Марья плакала, и девочки, глядя на нее, тоже плакали.
Старик, чувствуя себя виноватым, сидел в углу понуро и молчал. И
Николай молчал. Бабка любила и жалела его, но теперь забыла
жалость, набросилась на него вдруг с бранью, с попреками, тыча
ему кулаками под самое лицо. Она кричала, что это он виноват во
всем; в самом деле, почему он присылал так мало, когда сам же в
письмах хвалился, что добывал в «Славянском Базаре» по 50 рублей
в месяц? Зачем он сюда приехал, да еще с семьей? Если умрет, то
на какие деньги его хоронить?.. И было жалко смотреть на
Николая, Ольгу и Сашу.
Старик крякнул, взял шапку и пошел к старосте. Уже темнело.
Антип Седельников паял что-то около печи, надувая щеки; было
угарно. Дети его, тощие, неумытые, не лучше чикильдеевских,
возились на полу; некрасивая, весноватая жена с большим животом
мотала шелк. Это была несчастная, убогая семья, и только один
Антип выглядел молодцом и красавцем. На скамье в ряд стояло пять
самоваров. Старик помолился на Баттенберга и сказал:
— Антип, яви божескую милость, отдай самовар! Христа ради!
— Принеси три рубля, тогда и получишь.
— Мочи моей нету!
Антип надувал щеки, огонь гудел и шипел, отсвечивая в самоварах.
Старик помял шапку и сказал, подумав:
— Отдай!
Смуглый староста казался уже совсем черным и походил на колдуна;
он обернулся к Осипу и проговорил сурово и быстро:
— От земского начальника все зависящее. В административном
заседании двадцать шестого числа можешь заявить повод к своему
неудовольствию словесно или на бумаге.
Осип ничего не понял, но удовлетворился этим и пошел домой.
Дней через десять опять приезжал становой, побыл с час и уехал.
В те дни погода стояла ветреная, холодная; река давно уже
замерзла, а снега все не было, и люди замучились без дороги.
Как-то в праздник перед вечером соседи зашли к Осипу посидеть,
потолковать. Говорили в темноте, так как работать было грех и
огня не зажигали. Были кое-какие новости, довольно неприятные.
Так, в двух-трех домах забрали за недоимку кур и отправили в
волостное правление, и там они поколели, так как их никто не
кормил; забрали овец и, пока везли их, связанных, перекладывая в
каждой деревне на новые подводы, одна издохла. И теперь решали
вопрос: кто виноват?
— Земство! — говорил Осип. — Кто ж!
— Известно, земство.
Земство обвиняли во всем — и в недоимках, и в притеснениях, и в
неурожаях, хотя ни один не знал, что значит земство. И это пошло
с тех пор, как богатые мужики, имеющие свои фабрики, лавки и
постоялые дворы, побывали в земских гласных, остались недовольны
и потом в своих фабриках и трактирах стали бранить земство.
Поговорили о том, что бог не дает снега: возить дрова надо, а по
кочкам ни ездить, ни ходить. Прежде, лет 15—20 назад и ранее,
разговоры в Жукове были гораздо интереснее. Тогда у каждого
старика был такой вид, как будто он хранил какую-то тайну,
что-то знал и чего-то ждал; говорили о грамоте с золотою
печатью, о разделах, о новых землях, о кладах, намекали на
что-то; теперь же у жуковцев не было никаких тайн, вся их жизнь
была как на ладони, у всех на виду, и могли они говорить только
о нужде и кормах, о том, что нет снега...
Помолчали. И опять вспомнили про кур и овец, и стали решать, кто
виноват.
— Земство! — проговорил уныло Осип. — Кто ж!
|
|