Разделы сайта:
|
Желание и власть. Императивные речевые жанры
Проблемы коммуникации у Чехова - А. Д. Степанов
Лингвистическая прагматика разделяет жанры,
ориентированные на убеждение собеседника (make-believe
discourses, в нашей терминологии – аффективные жанры), и жанры,
которые направлены на то, чтобы побудить адресата к действию,
поступку (make-do discourses или императивные речевые жанры).
Императивные жанры во внехудожественной речи содействуют
осуществлению реальных событий: они призваны «вызвать
осуществление / неосуществление событий, необходимых,
желательных или, напротив, нежелательных, опасных для кого-то из
участников общения». Не случайно в названии таких жанров, «как
правило, фигурирует “перформативное существительное” – приказ,
распоряжение, договор, инструкция, приговор, постановление и т.
п.». Слово и дело в таких жанрах нераздельны. Поэтому в данной
главе мы гораздо больше, чем в других, отклонимся от
исследования изображенного слова у Чехова в сторону его
имплицитных представлений о социальной реальности.
Ведущую роль в парадигме императивных жанров играют просьба и
приказ – жанры, ориентированные на получение непосредственного
результата. Велика их роль и в художественной литературе:
выражая желания говорящего и побуждая к действию адресата, они
драматизируют литературный текст. Связанные с категориями
власти, воли, долга и желания, эти жанры оказываются наиболее
важными на уровне действия, так как с ними связаны эффекты
читательского сюжетного ожидания: получит ли герой желаемое?
захочет или сумеет ли он выполнить должное? Распространение этих
жанров может порождать значительные фрагменты текстов или целые
тексты. Кроме того, в коммуникации прямого словесного
воздействия должны быть наиболее ясны намерения говорящего,
причины, побуждающие его к речи и другие характеризующие его
аспекты.
Помимо доминирующих жанров просьбы и приказа, лингвисты относят
к императивным жанрам запрет, мольбу, совет, рекомендацию,
инструкцию, обещание, обязательство, распоряжение, убеждение и
уговоры и некоторые другие. Но эти жанры, на наш взгляд,
производны по отношению к вышеуказанным: запрет, распоряжение и
инструкция – это формы приказа; мольба, убеждение и уговоры –
усиленные формы просьбы. Обещание и обязательство – жанры,
обычно зависимые от приказа и просьбы, они следуют за приказом и
/ или просьбой, или подразумевают их невысказанное присутствие.
Таким образом, только совет можно считать абсолютно
самостоятельным жанром, однако этот жанр в наименьшей степени
обязывает говорящих к каким-либо действиям, и потому наименее
императивен. Говоря о просьбе и приказе, мы будем иногда
подразумевать и те речевые жанры, которые входят в их «жанровые
кластеры».
4.1. Просьба: столкновение желаний
В речевом жанре просьбы партнеры по диалогу
находятся во взаимодополнительных отношениях: проситель
испытывает некую недостачу – материальную, эмоциональную или
чисто знаковую, а потенциальный бенефактор способен эту
недостачу восполнить. Восполнение недостачи и есть иллокутивная
цель, структурирующая речевой жанр. При этом говорящие обычно
находятся в неравных условиях. Проситель, как правило, лично
заинтересован в исполнении просьбы, у бенефактора же такой
заинтересованности нет: он волен исполнить просьбу или отказать
. Собеседники соотнесены по критериям свобода / вынужденность,
незаинтересованность / заинтересованность, сила / слабость,
обладание / желание. В этом смысле просьба и структурируется
отношениями власти, и одновременно структурирует их, распределяя
социальные роли по шкале от «профессионального» просителя
(нищего) и до обладателя высшей власти и богатства, который, по
идее, никогда никого не о чем не просит. Жанр просьбы существует
там, где есть отношения власти и желания, а не просто речевой
акт.
Этими отношениями определяется и концепция адресанта в жанре
просьбы: инициатор диалога в данный момент находится в зависимом
положении от слушателя и его задача – убедить, уговорить,
побудить (но не заставить) слушателя нечто сделать. Поскольку
речь идет об убеждении, то успех часто зависит от риторических
способностей говорящего и его возможностей воздействовать именно
на данного слушателя. Поэтому просьба иногда перепоручается
другому (высшему по статусу, близкому к бенефактору, лучше
владеющему навыками убеждения и т. д.). Такая просьба для (за)
другого двусубъектна, и посредник может проявлять собственную
инициативу, вносить коррективы в мотивировку и даже содержание
просьбы. Введение посредника в просьбу часто продиктовано
желанием минимизировать зависимость просителя.
Концепция адресата определяется тем, что слушатель-бенефактор
обладает ценностью (властью, богатством, символическим капиталом
и т. д.), часть которой он может уделить просящему. Чем большей
властью и богатством обладает человек, тем большее количество
просьб к нему обращено. В пределе просьба может быть обращена не
к лицу, а к высшей силе, в которую верит проситель. В этом
смысле просьбой можно назвать одну из форм молитвы, которая
сохраняет жанровые качества просьбы, но имеет специфические
черты (условие веры; ритуальные форма, язык, место и время
обращения и т. д.).
Предмет, объект просьбы должен существовать, быть достижимым и
находится в распоряжении бенефактора. Мы оговариваем эти
совершенно очевидные условия любой просьбы, потому что в
дальнейшем убедимся: именно их нарушение часто придает
чеховскому тексту парадоксальные черты.
Просьба должна быть эксплицитно высказана, ясно сформулирована,
хотя в некоторых случаях (например, в случае обращения к врачу)
адресат должен сам доформулировать за просителя его просьбу. В
этом отношении просьба может граничить с жалобой: то же
обращение к врачу – жалоба, которая одновременно включает
просьбу о помощи.
Тональность просьбы может варьироваться (мольба, заклинание,
уговоры, упрашивание, нейтральная просьба), но во всех случаях
остается важное прагматическое условие: просьба должна быть
скромна, она сопровождается формами вежливости, принижающими
говорящего и возвышающими слушателя. Эти формы подчиняются
прагматическим максимами такта и щедрости, входящими в принцип
вежливости: минимизируй затраты для другого, максимализируй
выгоду для другого; минимизируй выгоду для себя, максимализируй
затраты для себя. Поскольку в случае просьбы реальные затраты и
выгода распределяются не в соответствии с принципом вежливости,
они должны быть символически компенсированы риторикой просьбы.
Этому служит так называемый «минимизатор обязательности» (imposition
minimizer): «высказывание, указывающее на то, что говорящий не
стремится «навязать» адресату выполнение действия». Требование
и тем более приказ на месте просьбы – серьезное нарушение
речевого этикета.
По отношению к коммуникативному прошлому просьба обычно
предстает как инициативный жанр: проситель всегда инициирует
общение, и его просьба обычно сопровождается объяснением, почему
он нуждается в том, о чем просит. Разъяснение просьбы часто
содержит указание на невиновность говорящего в событиях или
обстоятельствах прошлого, которые вынуждают его просить (ссылки
на несчастья, стихийные бедствия и т. п.). Даже в тех случаях,
когда просьба обусловлена только личным желанием просителя, он
склонен представлять ее как вынужденную.
Фактор коммуникативного будущего предполагает, что ответ
слушателя должен быть положительным или отрицательным. Если
все-таки дается неопределенный ответ, то он тяготеет к одному из
названных полюсов. В любом случае ответ не должен быть имитацией
или подменой исполнения просьбы. Нельзя признать нормальным
ответ, при котором человек вместо просимого получает нечто иное,
ни в каком отношении не способное заменить объект просьбы
(«вместо хлеба – камень»). Негативный ответ (отказ) обусловлен
неспособностью или нежеланием помочь. Отказ должен быть
мотивирован – по меньшей мере, для самого несостоявшегося
бенефактора с целью самооправдания. Вежливый отказ предполагает
формулировку, которая будет понятна просителю. Грубый отказ
всегда равен оскорблению. Позитивный ответ может выступать в
формах немедленного исполнения или обещания. Последнее
предполагает некие разумные сроки исполнения.
Таковы в общих чертах особенности просьбы как речевого жанра.
Как мы видим, ее структуру центрируют отношения говорящих по
двум осям: ‘сила – слабость’ и ‘желание ценности – обладание
ею’. Поэтому диалектика желания и зависимости у Чехова и будет
главным предметом нашего интереса в этом разделе.
Чехов, выше всего ценивший свободу, крайне редко изображает
людей, которые сознательно добиваются собственной свободы. Если
не считать героев, которые стремятся к полному уходу от мира в
солипсическую самодостаточность (Рагин – «Палата № 6», Семен
Толковый – «В ссылке»), то персонажей такого рода можно
пересчитать по пальцам: Соломон («Степь»), Мисаил Полознев («Моя
жизнь»), Надя Шумина («Невеста») и некоторые другие. Но и для
них – а тем более для всех остальных героев, каковы бы ни были
их возраст, психология, социальное и имущественное положение, –
сохраняется зависимость от людей и обстоятельств, и возможность
любого социального движения оказывается неотделима от просьбы.
Поэтому этот речевой жанр пронизывает все чеховское творчество,
часто составляет основу сюжета и подчиняет себе характеристики
персонажей. Есть ли что-то общее во всех бесчисленных случаях
зависимости и просьбы?
Как и в случаях других речевых жанров, Чехов подвергает
испытанию жанр просьбы, экспериментирует на его границах,
показывает множество ситуаций, в которых самые незамысловатые
просьбы предстают, в сущности, парадоксальными. Так, может
меняться обычное для просьбы соотношение актантов: униженным и
зависимым просителем становится тот, кто по своему статусу
таковым быть не должен: в рассказах «Кошмар» и «Письмо» таковыми
оказываются священники, в «Тайном советнике» и «Скучной истории»
– статские генералы. Отношения власти очень зыбки, они зависят
от множества неформализованных факторов, что очень наглядно
демонстрирует рассказ «Анна на шее», где от начала к финалу
статус героини сохраняется неизменным, но суть ее отношений с
мужем меняется на противоположную, что на уровне речевых жанров
концентрировано выражается в постановке приказа на место
просьбы: «Выдать подателю сего 200 р.» (9, 172).
Как и при изображении спора, Чехов часто демонстрирует легкость,
с которой просьба переходит в пограничные с ней жанры, в
особенности в требование и приказ. Трансформация просьбы в
требование, то есть нарушение принципов, о которых мы писали
выше, порождает парадоксальную коммуникативную структуру
рассказа «Хористка». Жена Колпакова чувствует себя вправе
требовать, но здесь и сейчас она находится в зависимом положении
и вынуждена просить. Речь, подчиненная интенции просьбы,
оказывается смешением полярных жанров: здесь соседствуют
оскорбления, мольбы, проклятия и извинения. Паша воспринимает
этот сверхэмоциональный, почти «достоевский» монолог как и
подлинный, и театральный одновременно.
Просьбы людей, убежденных в своей правоте и «праве», звучат
парадоксом и тогда, когда эта правота верифицирована для них их
либеральными и гуманными убеждениями. Так изъясняется в повести
«Три года» эмансипированная Полина Рассудина, бывшая любовница
Лаптева: «Вы проведете сегодня вечер со мной.
<…> Мы отсюда поедем вместе чай
пить. Слышите? Я этого требую. Вы мне многим обязаны и не имеете
нравственного права отказать мне в этом пустяке» (9, 41).
Понятия о личных правах и обязанностях для нее неотличимы от
понятий об общественных: столь же императивно звучат слова
Рассудиной, когда она обращается к богатому Лаптеву с просьбой о
благотворительном пожертвовании (внести плату за отчисленных
студентов): «Ваше богатство налагает на вас обязанность поехать
сейчас же в университет и заплатить за них» (9, 73). Нарушение
правил речевого жанра раскрывает целую либеральную «социологию»
Рассудиной: представление об обменном характере нравственных
ценностей, о легитимации неправедного богатства при помощи
благотворительности, об общении как непрерывном наложении
обязанностей и реализации прав и т. д.
Но главная закономерность при изображении просьбы у Чехова,
сближающая ее со спором и проповедью, – это не формальные
нарушения правил речевого жанра, а отсутствие результата.
Просьба у Чехова, как правило, не осуществляется: она либо не
высказывается вовсе, либо не приносит просителю желаемого.
Наиболее яркий из вариантов неудачи речевого воздействия – это
случай, когда просьба остается только намерением. Так происходит
в рассказе «Знакомый мужчина»: проститутка Ванда так и не
решается попросить денег у зубного врача Финкеля. То, что
казалось простым и легким в прошлом, в ее теперешних
обстоятельствах становится невозможным по причинам, неясным
самой героини. К этому варианту близки и случаи несостоявшегося
брачного предложения (Подгорин – «У знакомых», Лопахин –
«Вишневый сад»). При всем различии ситуаций, они сходны в том,
что автор оставляет читателю целый ряд возможных интерпретаций
пассивности героя, ни одна из которых не может быть строго
доказана.
Если просьба и высказана, то ее выполнение может быть отложено
на неопределенный срок: герои не получают определенного ответа
(просьба спасти имение – «У знакомых») или получают обещание,
которое будет потом нарушено («Житейская мелочь»).
Трагикомичность может придавать чеховским текстам и
парадоксальное нарушение естественной «грамматики» жанра
просьбы, о которой мы писали в начале: за просьбой должно
следовать ее выполнение или отказ. Но вот в рассказе
«Неосторожность» человек, случайно отравившийся (или думающий,
что он отравился) керосином, который он выпил вместо водки,
просит о помощи. В ответ он слышит поток абсурдных упреков – как
он смел пить керосин, который нынче так дорог, и т. д.
Мотив неисполненной просьбы – отказа или неопределенного ответа
– становится матрицей, сюжетообразующим ядром для целого ряда
рассказов: от «Мести» (1882) до «У знакомых» (1898). В них, как
мы еще увидим, можно встретить самых разнообразных героев, что
доказывает: безрезультатность не зависит от статуса просителя и
отношений между ним и возможным бенефактором, действует некий
универсальный и труднообъяснимый закон. Герои могут быть
равными, друзьями и соседями, или находиться в отношениях
подчинения, быть чужими друг другу или близкими родственниками –
результат оказывается один.
Помимо явно не выполнененных просьб, чеховские тексты полны
случаями имитации выполнения – результата, который не
предполагает нормальная коммуникация и описанные выше жанровые
характеристики просьбы. Тема ранней сценки «Сельские эскулапы» –
прием больных некомпетентными фельдшерами. Рассказ фактически
рисует целый ряд просьб, каждая из которых получает чисто
формальное удовлетворение : растираться нашатырным спиртом при
катаре желудка и т. п. Дело осложняется здесь еще и тем, что
крестьяне не могут сформулировать просьбу (например, пациент
говорит, что «болит сердце», и показывает под ложечку), а
фельдшер не способен осуществить необходимое дополнение просьбы
и установить диагноз. Как коммуникативный акт такое лечение
представляет собой вариант диалога глухих, в котором устранены
основные составляющие коммуникации, однако внешне он сохраняет
видимость успешного действия. Еще более радикальный вариант –
это рассказ «Скорая помощь», в котором доброхотные помощники
«откачивают» захлебнувшегося в воде человека, доводя его до
смерти. В данном случае перед нами значимое отсутствие просьбы:
«помощь» осуществляется так интенсивно, что герой лишен
возможности даже попросить не делать этого.
Медицинская тема у Чехова имеет, помимо всех прочих аспектов,
еще и коммуникативное измерение: всякое обращение к врачу – это
просьба о помощи. В чеховских текстах эта просьба вольно или
невольно не удовлетворяется. Бесчисленных чеховских докторов,
как кажется, не объединяет ничто, кроме профессии: они могут
быть равнодушными (Чебутыкин – «Три сестры»), идейными (Львов –
«Иванов»), равнодушными и идейными одновременно (Рагин – «Палата
№ 6»); спокойными (Дорн – «Чайка») и нервными (Овчинников –
«Неприятность»), альтруистами (Соболь – «Жена») и эгоистами
(Белавин – «Три года»), добрыми (Самойленко – «Дуэль») и злыми
(Устимович – «Дуэль») и т. д. Однако, присмотревшись, можно
заметить у них одну общую черту: в большинстве случаев чеховские
доктора не лечат. Причины могут быть самыми разными: нежелание
самого врача, отсутствие больных, переутомление или болезнь
врача ; неквалифицированное лечение, в том числе «народными»
средствами ; ситуация, когда из-за обилия больных лечение
становится неэффективным, или ситуация, когда лечить уже поздно
. Объединяет эти ситуации только результат: в чеховских текстах
практически нет случаев, когда доктор сумел бы помочь больному,
но есть множество случаев, когда он не захотел или не смог
помочь. Разумеется, у Чехова есть героические земские врачи, как
Астров («Дядя Ваня») или Овчинников («Неприятность»). Но Чехов
всегда настойчиво подчеркивает, что они замучены, перегружены
работой, лишены лекарств, трезвых и знающих помощников, и т. д.
Есть закономерность: почти везде, где речь идет о таком враче,
изображается или упоминается смерть больного («Беглец», «Беда»,
«Дядя Ваня» и др.), то есть медицина оказывается бессильной,
помощь не приходит. Очевидна социальная обусловленность этого
мотива – менее очевидна его обусловленность парадоксальными
закономерностями чеховского мира, которые открываютсЏ при
сопоставлении этих фрагментов с мотивом неисполненной просьбы.
Доктора, за редкими исключениями, изображаются сочувственно.
Совершенно иным по тональности, но абсолютно тождественным по
результатам оказывается у Чехова изображение людей другой
профессии, чья задача – помогать людям: адвокатов. Тональность
здесь осуждающая: адвокат – это бессовестный краснобай и
паразит: «Без паразитов... нельзя... Ты у меня поверенный...
шесть тысяч в год берешь, а... а за что?», – говорит фабрикант
Фролов своему адвокату Альмеру («Пьяные»; 6, 63). Точно так же
относится к «юрисконсульту» Лысевичу героиня поздней повести:
«Анна Акимовна знала, что на заводе ему нечего делать, но
отказать ему не могла: не хватало мужества, да и привыкла к
нему» («Бабье царство»; 8, 279). В чеховских художественных
текстах более 100 упоминаний адвокатов, но нельзя найти ни
одного случая, когда адвокат оказал бы справедливую и
эффективную защиту подсудимому. Несмотря на все
«архитектонические» различия, дисфункциональность просьбы о
помощи здесь столь же очевидна, как в описанной выше «врачебной»
парадигме.
В большинстве приведенных примеров причиной неудачи не служит
злая воля, нежелание человека помочь другому: осуществлению
просьбы с неумолимостью рока препятствуют жизненные
обстоятельства. Эта фатальная оставленность чеховских героев
наиболее ясно видна на примере самой простой просьбы: дать
денег. В ранней шутке «Новейший письмовник» читаем: «Письмо с
просьбой дать в долг. Отвечать следует так: “Не могу”» (3, 126).
Изображения скупости у Чехова не только традиционно карикатурны
, но во многих случаях углубляются до парадокса тем, что
скупость проявляется в нежелании помочь самым близким людям:
дедушка – внучке («В приюте для неизлечимо больных и
престарелых»), отец – сыну («Тяжелые люди»), сын – матери и
брату («На мельнице»), мать – сыну («Чайка»). В подобных случаях
раздражение вызывает уже сам факт просьбы. Но гораздо более
«чеховским», чем скупость, представляется случай, когда у
человека есть искреннее желание помочь другим, но по каким-то
странным причинам это желание не осуществляется. Так, в «Бабьем
царстве» фабрикантша Анна Акимовна решает осчастливить бедного
чиновника Чаликова: дать крупную сумму, которая позволит жить
безбедно его многочисленному семейству. Выполнение решения
встречает совершенно неожиданное препятствие. Дать денег тому,
кто просит письменно, оформляя просьбу в соответствии с законами
речевого жанра, кажется легко и просто. Но встретив самого
просителя, героиня меняет свое решение из-за чувства отвращения:
беды Чаликова – настоящие, но сам он в жизни слишком фальшив.
Как и для многих других чеховских героев, для него невозможно
слово вне риторических штампов, что на фоне его действительно
бедственного положения производит отталкивающее впечатление. В
данном случае риторика, которая по законам жанра просьбы должна
помогать просителю, парадоксальным образом оборачивается против
него. В конце концов деньги достаются тому, кто их не заслужил и
/ или не просил (адвокату Лысевичу и генералу Крылину).
Благотворительность у Чехова обычно фальшива (ср. рассказ
«Княгиня») или же неэффективна. Наиболее яркий пример последнего
– Раневская, отдающая золотой пьяному прохожему, когда «дома
людям есть нечего» (13, 226). В поступке Раневской есть и другой
парадокс: она берет деньги у других без отдачи (у Лопахина, у
ярославской бабушки) и за чужой счет благотворительствует.
Такого поворота темы, кажется, не было нигде в либеральной
литературе, несмотря на распространенность в ней мотива
фальшивой благотворительности.
Эффективна у Чехова, по всей видимости, только «разумная»
благотворительность, о которой говорит доктор Соболь в повести
«Жена»:
Отношения наши должны быть деловые, основанные на расчете,
знании и справедливости. Мой Васька всю свою жизнь был у меня
работником; у него не уродило, он голоден и болен. Если я даю
ему теперь по 15 коп. в день, то этим я хочу вернуть его в
прежнее положение работника, то есть охраняю прежде всего свои
интересы, а между тем эти 15 коп. я почему-то называю помощью,
пособием, добрым делом. <…>
Логики в нашей жизни нет, вот что! Логики! (7, 497).
Именно эти слова убеждают Асорина заняться помощью бедным вплоть
до раздачи всего имущества. Парадоксальным образом «логика»
ведет к выполнению христианского императива.
Но казус, произошедший с инженером Асориным, – это единичный
случай. В большинстве же чеховских текстов «дар» остается у его
владельца, за просьбой о подаянии следует отказ. Мотивы отказов
могут быть разными в разных рассказах: эмоциональными,
рациональными или смешанными, однако почти каждый раз у Чехова
есть некий парадокс, странность, которая хорошо видна, если
эксплицировать причины отказа – что не всегда делают сами герои.
Тогда оказывается, что мотивы их поведения таковы, что в
разумном мире эти же мотивы должны были привести к
противоположному результату – исполнению просьбы. Так, в
рассказе «Нищий» дать милостыню бедняку не позволяют высокие
моральные принципы, в рассказе «Казак» поделиться пасхальным
куличом мешают религиозные убеждения. Гуманистическая или
христианская идеология вопреки всякой логике мешает выполнить
императив «просящему у тебя дай».
Но мешает не только идеология, а и простейшие, общечеловеческие
жизненные обстоятельства. В «Кошмаре» ситуация совсем проста:
когда Кунин решает помочь обездоленным, он обнаруживает, что у
него сейчас нет денег. Так же не оказывается денег у отца
Шамохина, разоренного Ариадной, у Самойленко, когда он хочет
одолжить их Лаевскому («Дуэль»). В «Архиерее» преосвященный Петр
обещает помочь семье покойного брата, но умирает, не успев этого
сделать. На пути благого намерения (в отличие от дурного) у
Чехова всегда возникает «объективное» препятствие. Это касается
не только денег, но и любой просьбы о помощи. Наиболее часто
цитируемая в работах о Чехове просьба – просьба Кати к Николаю
Степановичу («Скучная история») подсказать, что делать, как
жить? – звучит как раз в тот момент, когда профессор уверился в
своем жизненном банкротстве. Вся повесть «Скучная история»
заполнена просьбами о помощи, на которые герои не отвечают друг
другу. Просьба всегда звучит для них не вовремя, и в этом смысле
она может быть сопоставлена с неуместным просветительством или
проповедью, о которых мы писали в предыдущих главах.
Разнообразие причин отказов и в то же время некую странность,
недосказанность их мотивировок можно особенно ясно увидеть на
примере одного из самых загадочных чеховских произведений –
драмы «Иванов». Остановимся на ней подробнее. Все исследователи
отмечали центростремительный характер построения этой пьесы.
Эффект центрированности создается не в последнюю очередь тем,
что один из доминантных речевых жанров здесь – это просьба,
причем большинство просьб обращено именно к главному герою.
Просьбы обусловлены либо стечением обстоятельств, объективной
необходимостью, как ее понимают герои (и в таком случае
персонажи становятся как бы «проводниками» воздействия самой
действительности на Иванова), либо субъективными желаниями
(однако и в этом случае ими чаще руководит стремление помочь
Иванову, чем эгоистические интересы). Эти два вида просьб, из
всех возможных, по-видимому, должны быть наиболее оправданны в
глазах героя и потому должны реже других встречать отказ. Однако
в пьесе отказы следуют один за другим с фатальной неизменностью.
Мотивировки отказов вступают в определенную корреляцию со
степенью субъективности самих просьб. Просьбы совершенно
объективные (заплатить рабочим) получают столь же объективный
отказ (нет денег). Просьбы личные (Шабельский просит взять его к
Лебедевым, так как дома скучно) наталкиваются на отказ почти не
мотивированный («А тебе зачем туда ехать?»; 12, 18). Отсутствие
явно выраженной мотивировки – главная странность отказов
Иванова; он часто рационализирует подлинные причины своих
поступков. Так, отказываясь ехать в Крым с больной женой, Иванов
перебирает несколько причин: отсутствие денег, отказ самой Анны
Петровны, «не дадут отпуска» (12, 12), – но не высказывает самой
главной: своего нежелания. А это нежелание, как потом
выясняется, связано с его болевой точкой: он разлюбил жену, а
почему – сам не понимает. Глубинная причина, последнее звено в
цепи оказывается скрыто от героя – об этом неоднократно говорит
он сам и это чувствуют окружающие. Тяжесть ситуации обусловлена
не только невозможностью что-то изменить, но и тем, что конечные
причины этого вытеснены и не поддаются анализу.
Другая (оборотная) сторона центростремительного построения пьесы
заключается в том, что все герои по тем или иным причинам
оказываются несамостоятельны : для них возможность действия
зависит от Иванова и потому остается нереализованной. Иванов
блокирует активность персонажей, не дает им действовать в
соответствии со своими желаниями. Центральный герой в этой
пьесе предстает как своеобразная аллегория общего чеховского
закона невозможности исполнения желания.
Попытки героев все-таки исполнить свое желание, невзирая на
отказы Иванова, приводят к иному варианту безуспешного итога –
катастрофе. Так, Анна Петровна, решив поехать к Лебедевым
вопреки воле Иванова, застает мужа во время любовного объяснения
с Сашей, что приводит к окончательному расстройству семейных
отношений и обострению болезни. Самостоятельное решение Саши
приехать к Иванову (третий акт) влечет за собой тяжелую семейную
сцену Иванова и Анны Петровны и служит окончательным
доказательством «подлости» героя в глазах окружающих. Доктор
Львов, оставив попытки воздействовать на Иванова убеждениями (то
есть действовать «через Иванова») оскорбляет его, что
оказывается последним в ряду обстоятельств, приведших к
самоубийству. Таким образом, конфликтная ситуация невозможности
действия, в которую поставлены герои, окружающие Иванова,
представляется неразрешимой: попытки ее как-то изменить либо
встречают пассивное сопротивление главного героя и остаются
безрезультатными, либо, при действиях «в обход» его, становятся
деструктивными.
Подводя сравнительно недавно итог столетней истории
интерпретаций «Иванова», В. Б. Катаев заметил, что «до сих пор
нет единого мнения даже о том, какие события происходят в пьесе,
о чем она». С точки зрения нашего подхода главное событие можно
определить так: осознание Ивановым ситуации безвыборности.
Главный герой понимает, что попал в «мир без альтернативы», где
невозможен поступок, который удовлетворит желание другого. Через
Иванова чеховский мир как бы осознает самого себя. Большинство
отказов Иванова окружающим связано либо с осознанием
невозможности вернуться к прошлому (отказы Анне Петровне –
«кувыркаться на сене», оставаться дома, «как прежде», и т. д.),
либо с осознанием невозможности «новой жизни» (отказ от свадьбы)
. Полная ясность в понимании своего положения приходит к герою
не сразу. Все, что он делает до определенного момента, – не
выбор, а попытка сохранить ситуацию в неизменности. Так, поездки
к Лебедевым он объясняет Анне Петровне так: «Когда меня мучает
тоска, я… я начинаю тебя не любить. Я и от себя бегу в это
время. Одним словом, мне нужно уезжать из дому» (12, 19). То
есть действие совершается не для того, чтобы изменить положение
вещей (создать новое), а чтобы не было хуже (сохранить то, что
есть). Время в такой ситуации полностью застывает, причем герой
еще и прикладывает усилия к этому, понимая, что за выбором,
поступком последует катастрофа. Однако и существующее состояние
оценивается Ивановым как процесс необратимой деградации:
многократно повторяются жалобы на то, что он катится по
наклонной плоскости. Роман с Сашей – момент выбора, тот шаг,
который губит сперва Анну Петровну, а потом и самого Иванова – с
самого начала осознается героем как нежелательный:
Саша. <…>
Одна только любовь может обновить вас.
Иванов. Ну вот еще, Шурочка! Недостает, чтобы я, старый мокрый
петух, затянул новый роман. Храни меня бог от такого несчастия!
(12, 37)
И положение Саши он считает безнадежным, рисуя ей малореальную
«литературную» перспективу: «Одна только надежда, что
какой-нибудь проезжий поручик или студент украдет вас и увезет…»
(12, 38). Но Иванов непоследователен в своем осознании
безнадежности и в своих действиях. В ударном месте традиционного
мелодраматического сюжета – моменте крушении семьи, уходе
«безумца» – в «Иванове» повторяется ситуация
<Безотцовщины>: под влиянием
Сашиных признаний герой готов поверить в «новую жизнь» – чтобы
тут же разочароваться. Но, в отличие от Платонова, Иванов
осознает это: «Сашу, девочку, трогают мои несчастья. Она мне,
почти старику, объясняется в любви, а я пьянею, забываю про все
на свете, обвороженный, как музыкой, и кричу: “Новая жизнь!
Счастье!”, а на другой день верю в эту жизнь и счастье так же
мало, как в домового…» (12, 53). Колебания Иванова подобны
затухающему маятнику, замирающему в конце концов в точке
устойчивого равновесия, полного самоотрицания.
«Иванов» – пьеса, написанная во время так называемого кризиса
Чехова 1888–1890 гг., и потому ситуация безнадежности и
безвыборности здесь наиболее рельефна. Однако наши наблюдения
над общими закономерностями речевых жанров у Чехова позволяют
утверждать, что мотив зависимости человека от другого и фатально
не исполняющихся желаний (в том числе отказов в просьбе),
концентрированно представленный в «Иванове», характерен для
чеховского творчества в целом.
Еще один частный лейтмотив в рамках мотива «отказа просящему»
состоит в том, что настоятельная и важная просьба встречает
другую, противонаправленную первой и с точно такой же
основательностью мотивированную. В комической форме эта ситуация
представлена, например, в юмореске «Один из многих». Герой,
замученный бесконечными просьбами знакомых доставить ту или иную
вещь на дачу, просит у приятеля револьвер, чтобы застрелиться.
Разговор заканчивается встречной просьбой приятеля: отвезти на
дачу швейную машинку (6, 235). Пока это водевильный прием, но та
же структура повторится во множестве драматических и даже
трагических ситуаций. Абогин («Враги») умоляет Кирилова
выполнить долг врача, поехать к его заболевшей жене. Но Кирилов,
у которого только что умер сын, просит оставить его в покое. У
Елены Андреевны («Леший» и «Дядя Ваня») впервые за долгое время
возникает желание поиграть на рояле. Она просит разрешения у
мужа, но получает отказ, то есть встречную просьбу – не
беспокоить больного. Лаевский («Дуэль») просит в долг у
Самойленко. Самойленко, подговоренный фон Кореном, дает деньги,
но с условиями – то есть встречной просьбой – которые крайне
неприятны Лаевскому.
Последний случай очень характерен: просьба всегда неприятна
тому, кого просят, – и это, пожалуй, самая строгая
закономерность у Чехова, которая может порождать сюжетное
движение. Примеры можно найти в самых разных рассказах, как
ранних, так и поздних. В «Попрыгунье» Дымов приезжает на дачу
уставший и голодный, мечтая об обеде и отдыхе, но тут же
вынужден ехать обратно в город по просьбе жены за ее платьем. В
рассказе «Беззащитное существо» (и в водевиле «Юбилей»)
настырная просительница получает деньги, на которые не имеет
никакого права, доведя своих благодетелей до эмоционального
срыва. В рассказе «Дамы» директор гимназии поддается просьбам
знакомых и соглашается оказать протекцию пустозвону, идя против
собственной воли и отказывая тому, кому он сочувствует. Заметим,
что последний рассказ представляет собой парадокс с точки зрения
обычного соотношения актантов действия в просьбе: бенефактор и
получатель оказываются одинаково бессильны. Ценность, «дар»
принадлежит не тому, кто номинально ей владеет.
Все эти совершенно разные случаи – редчайшие у Чехова
исполненные просьбы. И похоже, что единственным повторяющимся –
необходимым, хотя и не достаточным – условием выполнения просьбы
становится именно то, что ее выполнение неприятно, противно
тому, кого просят. Фактически это означает, что выполнение одной
просьбы равно невыполнению другой – явно высказанной («Дамы»)
или подразумеваемой. Исполненная просьба не до конца успешна.
Возможен также вариант успешной просьбы, если она неприятна
тому, о ком просят. Например: мать просит третье лицо (соседа –
«Случай с классиком», директора гимназии – «Накануне поста»,
брата – «О драме») высечь ее сына. Еще один вариант – просьба
удовлетворяется в том случае, если герой просит о неприятном для
себя, не понимая последствий. В рассказе «Гриша» трехлетний
ребенок просит у взрослых водки, – эта просьба тут же
исполняется. Заведомо невыполнимая просьба может быть
использована как средство достижения другой цели: в рассказе
«Гость» наиболее неприятная для водевильных героев просьба –
дать денег в долг – оказывается только средством, чтобы выжить
из дома засидевшегося гостя.
Просьба, как мы уже писали, – это аллегория (а часто и прямое
выражение) желания. Желания чеховских героев противонаправлены –
вот смысл, который стоит за парадоксами отдельного речевого
жанра. Чеховский мир не так случаен, как кажется, если из всех
возможных вариантов совпадений, частичных совпадений и
несовпадений человеческих желаний автор упорно выбирает только
несовпадения.
Абсолютно успешные выполненные просьбы, исполненные желания –
большая редкость у Чехова. Пожалуй, можно привести пример только
одного рассказа, в котором просьбы героя систематически
удовлетворяются, – но этот случай оказывается и самым
парадоксальным. Мы имеем в виду рассказ «Пари». Здесь герой
добровольно подвергает себя одиночному заключению и, согласно
договору, получает все, что пожелает, но только при одном
условии. Условие это следующее:
С внешним миром, по условию, он мог сноситься не иначе, как
молча, через маленькое окно, нарочно устроенное для этого. Всё,
что нужно, книги, ноты, вино и прочее, он мог получать по
записке в каком угодно количестве, но только через окно (7,
230–231).
Герою также разрешается писать письма – но не получать ответа.
Таким образом, человек, все просьбы которого исполняются,
исключен из коммуникации. Точнее говоря, трудно даже решить,
можно ли назвать коммуникацией ситуацию, когда герой может
высказываться, обращаться к миру, но не получает никакого
словесного ответа, кроме исполнения просьб. Просьба здесь
полностью изолирована из континуума речевых жанров, в котором
существует человек, а желание – из других универсалий
существования. В результате, как показывает Чехов, постоянно
удовлетворяемые желания субъекта (и, соответственно, просьбы)
постепенно сходят на нет. В финале окончательного варианта
рассказа перед нами герой, который не хочет вообще ничего.
Исполнение всех желаний приводит к утрате желаний.
Объект желания ускользает от человека: в чеховских текстах
постоянно повторяется архетипическая, восходящая к
анекдотической сказке ситуация, когда человек просит одно, а
получает другое. В раннем рассказе «Устрицы» ребенок хочет
попробовать сказочное блюдо, а получает склизкую гадость. Таким
же «не тем» оказываются любые объекты желаний: богатство
(«Сапожник и нечистая сила»), возлюбленная («Ариадна»,
«Супруга», «Три года», «Дуэль» и мн. др.), родной дом («В родном
углу»), заграница («Ариадна»), возвращение в прошлое («У
знакомых»), практически всегда – брак и т. д. В «Дуэли» Надежда
Федоровна, потрясенная смертью мужа, умоляет Лаевского о
сочувствии – в ответ Лаевский тайком убегает от нее через окно
(7, 395). Очень похожая сцена повторяется в «Рассказе
неизвестного человека» с участием Орлова и Зинаиды Федоровны (8,
180). То же происходит с желаниями героя стать или не стать
кем-то: Сорин хотел стать писателем, а не действительным
статским советником – и стал последним, «это вышло само собою»
(«Чайка»; 13, 49); Ольга в «Трех сестрах» хочет выйти замуж, а
вовсе не стать начальницей гимназии («Это мне не по силам»; 13,
159) – и становится начальницей. Если тема неадекватности
человека его судьбе действительно является, как считал Бахтин,
главной романной темой, то судьбы этих и многих других чеховских
героев еще раз говорят о «романизации» драмы.
Просьба – только явное выражение непосредственного желания, а
чеховский человек желаемого не получает никогда, зато очень
часто получает прямо противоположное.
Наконец, самый парадоксальный с точки зрения теории коммуникации
вид просьбы у Чехова – это просьба, которую абсолютно невозможно
выполнить, невозможная просьба. В «Истории одного торгового
предприятия» в книжную лавку каждый день врывается
покупательница, требующая: «Дай на две копейки уксусу!» (8, 37).
Это просто квипрокво, комическое обращение не по адресу: «Дверью
ошиблись, сударыня», – отвечает хозяин. Но мы уже писали, что
смешные квипрокво перерастают у Чехова в драматические
познавательные заблуждения. В «Темноте» тот же мотив обращения
не по адресу оказывается сложнее и серьезнее: крестьянин просит
отпустить брата, посаженного в тюрьму. Свою просьбу он адресует
доктору, мировому, становому, следователю, непременному члену по
крестьянским делам – то есть совершенно не тем людям, которые
могли бы ему помочь. Герой не знает и не может знать адреса для
апелляции и кассации. В написанной почти следом за «Темнотой»
противоположной по тональности юмореске «Беззащитное существо»
звучит та же тема. Здесь просьба предстает уже дважды
безосновательной – во-первых, она обращена не по адресу, а
во-вторых, оказывается, что такого адреса попросту нет и не
может быть: даже в учреждении, где служил Щукин, возвращать
деньги никто не обязан, потому что он просто вернул долг в кассу
взаимопомощи.
В юмористических рассказах мотив ложной просьбы малозаметен в
ряду других комических ошибок, но в свете сказанного нами ранее
об интересе Чехова к «познавательным» квипрокво,
референциальным иллюзиям, когда герой видит только то, что хочет
видеть, этот мотив приобретает более серьезное звучание. А с
другой стороны, для человека, которого просят о невозможном,
такая просьба – это пустой знак. Обе указанные нами во второй
главе закономерности действуют и в отношении просьбы.
В поздних текстах мотив невозможной просьбы усложняется и
получает идеологическую или этическую нагрузку. Так, в «Иванове»
Львов обращается к Иванову с просьбой «не торопиться» в
ухаживании за Сашей – то есть не гнаться за ее приданым – и
подождать смерти жены (12, 54). В то же время зрители понимают,
что Иванов вовсе не охотится за богатством Саши и не добивается
скорой смерти жены, это всего лишь интерпретация его поступков,
которая существует только в сознании Львова и персонажей
«бытового фона». Просьба основана на ложных предпосылках и
потому в принципе не может быть выполнена. Заметим, что и в этом
случае сохраняется закон неприятной просьбы: постоянные
разговоры с «глухим» доктором доводят Иванова до отчаяния. В
рассказе «Хористка» жена героя обращается к его
любовнице-хористке с просьбой вернуть ценные подарки, которые
делал муж. Муж не делал никаких подарков, референт просьбы не
существует. Но настойчивые просьбы, мольбы, переходящие в
требования, сопровождаемые (вопреки всем правилам речевого
жанра) оскорблениями, вынуждают хористку отдать свои собственные
вещи. С юридически невозможной просьбой – спасти заложенное и
обреченное на продажу с аукциона имение – обращаются к
приятелю-адвокату герои рассказа «У знакомых».
Иногда чеховский сюжет строится так, что за уже удовлетворенной
просьбой сразу следует другая, «невозможная». Так, в повести
«Три года» вторая жена Панаурова обращается к Лаптеву с просьбой
о денежной помощи. Как только эта просьба выполняется, за ней
следует другая – помочь вернуть ушедшего от героини мужа. С этим
драматическим эпизодом прямо рифмуется комическая ситуация
рассказа «Беззащитное существо» и водевиля «Юбилей», где
представлен «каскад» невозможных просьб: как только
Щукина-Мерчуткина получает деньги, она просит банкира: «Ваше
превосходительство, а нельзя ли моему мужу опять поступить на
место?» (6, 91).
Еще один вариант невозможной просьбы – обращение к фантому,
призраку. В рассказе «Гусев» герой просит племянницу, которую
видит в полусне-полубреду: «Поди-кась дядьке служивому
напиться принеси» (7, 331). В «Черном монахе» этот мотив
разворачивается в диалоги с призраком, который выполняет желание
Коврина: легитимизирует его собственные мысли. И Мерчуткина, и
Львов, и Коврин – при всех различиях этих героев и архитектоники
текстов, в которые они включены, – воспринимают мир по принципу:
«Существует то, что я хочу». Желание доминирует над реальностью
и подменяет референт знака – в полном соответствии с тем
принципом, о котором мы говорили во второй главе.
Обреченность просьбы может быть ясна герою или скрыта от него –
это меняет только эмоциональный ореол повествования, но не
результат. С заведомо невыполнимыми просьбами обращаются друг к
другу герои «Егеря», «Доктора», рассказа «Осенью» и пьесы «На
большой дороге», «Убийства», «Рассказа неизвестного человека»,
«Мужиков», «У знакомых», «Вишневого сада» и многих других
текстов, причем ситуация просьбы часто рисуется Чеховым как
повторная, возникающая не в первый раз.
Приведенные выше примеры невозможных просьб касаются адресата,
бенефактора. Но возможен и случай, когда при правильном адресате
ложен или неопределен сам предмет просьбы. Так, в «Драме на
охоте» читаем: «Сумасшедший отец в вечер убийства, как показала
потом прислуга, сидел у себя в лесном домике и весь вечер
сочинял письмо к исправнику, прося его обуздать мнимых воров»
(3, 384).
Молитвы чеховских героев в «Мужиках» или «Нахлебниках», о
которых мы писали ранее, – это просьбы, адресованные к Богу, но
не имеющие никакого содержания. Фактически такие просьбы
смыкаются с невысказанными. В них чеховская коммуникация
предстает в наиболее парадоксальном виде: бесконечно отсроченный
адресат и повторяющееся сообщение, лишенное смысла. «Успешность»
здесь принципиально невозможна уже потому, что формально
оставаясь молитвой, речь героев ни о чем не просит. В то же
время предел бессмыслицы оказывается наиболее близок к полноте
смысла: абсурдные молитвы вкладываются в уста наиболее
обездоленных героев.
Заметим, что все перечисленные случаи объединяет то, что
бессмысленная, невозможная просьба навязчиво повторяется. В
сущности, к этой повторяемости и сводится в данном случае
коммуникация: все элементы цепи оказываются разомкнуты.
Формально оставаясь просьбой, требованием или молитвой, они
представляют собой только изолированное от мира, никогда не
реализуемое желание.
Мы начали этот раздел с констатации того факта, что Чехов при
всей своей любви к свободе изображал почти исключительно
человека зависимого. В этом, казалось бы, нет ничего странного:
достаточно вспомнить, что он сознательно ставил своей задачей
(по крайней мере, в определенный период творчества) «правдиво
нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь
уклоняется от нормы» (П 3, 186). Но анализ речевого жанра
просьбы вызывает сомнения в том, что чеховский текст –
апофатическое утверждение нормы: в мире, где постоянно действует
закон безрезультатности просьбы, невыполнимости желания, трудно
говорить об ином, «нормальном» мире. Ничто не говорит о том, что
за пределами изображенного мира есть другой, в котором
человеческие желания могут быть исполнены. Только лирический
отсвет, падающий на поздние рассказы, выражает слабую надежду в
слове повествователя, пронизанном словом героя:
Но казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда,
где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как
ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем
мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на
земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет
сливается с ночью («В овраге»; 10, 165–166).
Но эти надежды никогда не осуществляются в рамках изображенного
мира. Закон «хотел одного, а получил противоположное» действует
в отношении героев поздних рассказов с той же неизменностью, что
и в отношении персонажей ранних юморесок. Чеховские зависимые
люди зависят не столько от доброй воли дающего, сколько от
объективных обстоятельств, которые не в силах изменить ни они
сами, ни те, кого они просят. Выполнение евангельского
императива «просящему у тебя дай» оказывается невозможным даже
при наличии доброй воли, потому что просящий не знает, чего он
просит, или же просит невозможного, или же выражает желание,
противоположное желанию бенефактора. Но и сами обладатели
ценности отнюдь не счастливы в чеховском мире. Они сплошь и
рядом уравниваются с зависящими от них людьми. Эта
закономерность говорит уже о других отношениях – отношениях
власти.
Читать далее>>
Материал публикуется с разрешения администрации
сайта
www.poetics.nm.ru
|
|