Разделы сайта:
Предметы:
|
Быстрая навигация: История отечественной литературы > Русская литература XIX века > Иван Гончаров > Произведения Обрыв - Гончаров И.А.Роман в пяти частях (1869) Навигация по роману "Обрыв":
Скачать роман "Обрыв" в формате .doc (827КБ) XV Марк в самом деле был голоден: в пять-шесть приемов ножом и вилкой стерлядей как не бывало; но и Райский не отставал от него. Марина пришла убрать и унесла остов индейки. — Хорошо бы чего-нибудь сладкого! — сказал Борис Павлович. — Пирожного не осталось, — отвечала Марина, — есть варенье, да ключи от подвала у Василисы. — Что за пирожное! — отозвался Марк, — нельзя ли сделать жжёнку? Есть ли ром? Райский вопросительно взглянул на Марину. — Должно быть, есть: барышня на «пудень» выдавали повару на завтра: я посмотрю в буфете... — А сахар есть? — У барышни в комнате: я достану, — сказала Марина и исчезла. — И лимон! — крикнул ей вслед Марк. Марина принесла бутылку рому, лимон, сахар, и жжёнка запылала. Свечи потушили, и синее пламя зловещим блеском озарило комнату. Марк изредка мешал ложкой ром; растопленный на двух вилках сахар, шипя, капал в чашку. Марк время от времени пробовал, готова ли жжёнка, и опять мешал ложкой. — Итак... — сказал, помолчав, Райский и остановился. — Итак?.. — повторил Марк вопросительно. — Давно ли вы здесь в городе? — Года два... — Верно, скучаете. — Я стараюсь развлекаться... — Извините... я... — Пожалуйста, без извинений! спрашивайте напрямик. В чем вы извиняетесь? — В том, что не верю вам... — В чем? — В этих развлечениях... в этой роли, которую вы... или виноват... — Опять «виноват»? — Которую вам приписывают. — У меня нет никакой роли: вот мне и приписывают какую-то. Он налил рюмку жжёнки и выпил. — Выпейте: готова! — сказал он, наливая рюмку и подвигая к Райскому. Тот выпил ее медленно, без удовольствия, чтоб только сделать компанию собеседнику. — Приписывают, — начал Райский, — стало быть, это не настоящая ваша роль? — Экие вы? я вам говорю, что у меня нет роли: ужели нельзя без роли прожить?.. — Но ведь в нас есть потребность что-нибудь делать: а вы, кажется, ничего... — А вы что делаете? — Я... говорил вам, что я художник... — Покажите же мне образчики вашего искусства... — Теперь ничего нет: вот, впрочем — безделка: еще не совсем кончено... Он встал с дивана, снял холстину с портрета Марфиньки и зажег свечу. — Да, похож! — сказал Марк, — хорошо!.. «У него талант!» — сверкнуло у Марка в голове. — Очень хорошо бы... да... голова велика, плечи немного широки... «У него верен глаз!» — подумал Райский. — Лучше всего этот светлый тон в воздухе и в аксессуарах. Вся фигура от этого легка, воздушна, прозрачна: вы поймали тайну фигуры Марфиньки. К цвету ее лица и волос идет этот легкий колорит... «У него есть и вкус и понимание! — думал опять Райский, — уж не артист ли он, да притаился?» — А вы знаете Марфиньку? — спросил он. — Знаю. — А Веру? — И Веру знаю. — Где же вы их видали? Вы в доме не бываете. — В церкви. — В церкви? Как же говорят, что вы не заглядываете в церковь? — Не помню, впрочем, где видел: в деревне, в поле встречал... Он выпил еще рюмку жжёнки. — Не хотите ли? — прибавил он, наливая Райскому. — Нет — я не пью почти: это так только, для компании. У меня и так в голову бросилось. — И у меня тоже, да ничего: выпейте. Если б в голову не бросалось, так и пить не нужно. — Зачем же, если не хочется? — И то правда, ну, так я за вас! Он выпил и его рюмку. «Не пьяница ли он?» — подумал Райский, боязливо глядя, с каким удовольствием он выпил еще рюмку. — Вам странно смотреть, что я пью, — сказал Марк, угадавший его мысли, — это от скуки и праздности... делать нечего! Он опять налил, но поставил рюмку подле себя и попросил сигару. Райский подвинул ему ящик. «У него глаза покраснели, — думал он, — напрасно я зазвал его — видно, бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь...» — Праздность! ведь это... — Мать всех пороков, хотите вы сказать, — перебил Марк, — запишите это в свой роман и продайте... И ново, и умно... — Я хочу сказать, — продолжал Райский, — что от нас зависит быть праздным и не быть... — Когда вы давеча перелезли через забор к Леонтью, — перебил опять Марк, — я думал, что вы порядочный человек, а вы, кажется, в полку Нила Андреича служите, читаете мораль... — Вот видите, я и прав, что извинялся перед вами: надо быть осторожным на словах... — заметил Райский. — Зачем? Не надо. Говорите, что вздумается, и мне не мешайте отвечать, как вздумаю. Ведь я не спросил у вас позволения обругать вас Нилом Андреичем — а уж чего хуже? — Правда ли, что вы стреляли по нем? — спросил Райский с любопытством. — Вздор: я стрелял вон там на выезде по голубям, чтоб ружье разрядить: я возвращался с охоты. А он там гулял: увидал, что я стреляю, и начал кричать, чтоб я перестал, что это грех, и тому подобные глупости. Если б только одно это, я бы назвал его дураком и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него. — Что же он? — Ну, начал приседать, растерял палку, калоши, потом сел наземь и попросил извинения. А я выстрелил на воздух и опустил ружье — вот и всё. — Это... развлечение? — спросил с мягкой иронией Райский. — Нет, — серьезно отвечал Марк, — важное дело, урок старому ребенку. — Что же после? — Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал. Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не доходило»: этого он, как огня, боится. «Кажется, он хвастается удалью! — подумал Райский, вглядываясь в него. — Не провинциальный ли это фанфарон низшего разряда?» — Я не хотел читать вам морали, — сказал он вслух, — говоря о праздности, я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями... — Почем вы знаете мой ум, образование и способности? — Я вижу... — Что же вы видите? Что я умею лазить через заборы, стреляю в дураков, ем много, пью... видите!.. Он еще выпил. Райский с беспокойством смотрел на эти возлияния и подумывал, чем это всё кончится. Он внутренне раскаивался в своей затее подразнить бабушку. — Вы морщитесь: не бойтесь, — сказал Марк, — я не сожгу дома и не зарежу никого. Сегодня я особенно пью, потому что устал и озяб. Я не пьяница. Он вылил остатки рома из бутылки в чашку и зажег опять ром. Потом, положив оба локтя на стол, небрежно глядел на Райского. В манерах его, и без того развязных, стала появляться и та обыкновенная за бутылкой свобода, от которой всегда неловко становится трезвому собеседнику. Разговор тоже принимал оборот фамильярности. Райского, несмотря на уверение собеседника, не покидало беспокойство, что это перейдет границы. — Вы тоже, может быть, умны... — говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не знаю, а может быть, и нет: а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего не делаете? — Я... всё-таки... — Портрет написали? — перебил он. — Да вы портретист, что ли? — Да, я писал иногда... — Ну, иногда — это не дело. Иногда и я делал кое-что. Он помешал новую жжёнку и хлебнул. Райский и желал и боялся наводить его на дальнейший разговор, чтоб вино не оказало полного действия. — Вы говорите, — начал, однако, он, — что у меня есть талант — и другие тоже говорят, даже находят во мне таланты. Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, — но я не готовился к этому поприщу... — Почему же? — Да как вам сказать: у нас нет этой арены, оттого нет и приготовления к ней. — Вот видите, — заметил Марк, — однако вас учили; нельзя прямо сесть за фортепиано да заиграть. Плечо у вас на портрете и криво, голова велика, а всё же надо выучиться держать кисть в руке. — Да, если хотите, учили, «чтоб иметь в обществе приятные таланты», как говаривал мой опекун: рисовать в альбомы, петь романсы в салоне. Я и достиг этого уменья очень быстро. А когда подрос, узнал, что значит призвание — хотел одного искусства и больше ничего, — мне показали, в каких черных руках оно держится. Заезжие певцы и певицы давали концерты, на них смотрели свысока. Учитель рисованья сидел без хлеба. Бабушка руками всплеснула, когда узнала, какое поприще выбираю себе. У меня вон предки есть: с историческими именами, в мундирах, лентах и звездах: ну, и меня толкали в камер-юнкеры, соблазняли гусарским мундиром. Я был мальчик, соблазнился и пошел в гусары. — Ну, а потом? Там в Петербурге есть академия... — Потом... — Что потом? — перебил Марк и засмеялся. — Известно что... поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет... Надо бы было всё это отдать нищим, взять крест и идти... как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди... — Он вздохнул. — Но я ворочу и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар... Марк опять засмеялся. — Нет, — говорил он, — не сделаете: куда вам! — Отчего нет? почему вы знаете? — горячо приступил к нему Райский, — вы видите, у меня есть воля и терпение... — Вижу, вижу: и лицо у вас пылает, и глаза горят — и всего от одной рюмки: то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли? — Да почему вы знаете? Вы не верите в намерения?.. — Как не верить: ими, говорят, вымощен ад. Нет, вы ничего не сделаете, и не выйдет из вас ничего, кроме того, что вышло, то есть очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь, что вы не пьете: наши художники обыкновенно кончают этим. Это всё неудачники! Он с усмешкой подвинул ему рюмку и выпил сам. «Он холодный, злой, без сердца!» — заключил Райский. Между прочим его поразило последнее замечание. «Много у нас этаких!» — шептал он и задумался. «Ужели я из тех: с печатью таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине... «одна нога в калоше, другая в туфле», — мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. — Ужели я... «неудачник»? А это упорство, эта одна вечная цель, что это значит? Врет он!» — Вы увидите, что не все такие... — возразил он горячо, — увидите, я непременно... И остановился, вспомнив бабушкину мудрость о заносчивом «непременно». — Сами же видите, что я не топлю дар в вине... — прибавил он. — Да, не пьете: это правда: это улучшение, прогресс! Свет, перчатки, танцы и духи спасли вас от этого. Впрочем, чад бывает различный: у кого пары бросаются в голову, у другого... Не влюбчивы ли вы? Райский слегка покраснел. — Что, кажется, попал? — Почему вы знаете? — Да потому, что это тоже входит в натуру художника: она не чуждается ничего человеческого: nihil humanum...1 и так далее! Кто вино, кто женщин, кто карты, а художники взяли себе всё. — «Вино», «женщины», «карты»! — повторил Райский озлобленно, — когда перестанут считать женщину каким-то наркотическим снадобьем и ставить рядом с вином и картами! — Почему вы думаете, что я влюбчив? — спросил он, помолчав. — Вы давеча сами сказали, что любите красоту, поклоняетесь ей... — Ну, так что же: поклоняюсь — видите... — Верно, влюблены в Марфиньку: недаром портрет пишете! Художники, как лекаря и попы, даром не любят ничего делать. Пожалуй, не прочь и того... увлечь девочку, сыграть какой-нибудь романчик, даже драму... Он глядел бесцеремонно на Райского и засмеялся злым смехом. — Милостивый государь! — сказал Райский запальчиво, — кто вам дал право думать и говорить так... И вдруг остановился, вспомнив сцену с Марфинькой в саду, и сильно почесал свои густые волосы. — Тише, бабушка услышит! — небрежно сказал Марк. — Послушайте!.. — сдвинув брови, начал опять Райский... — «...если я вас до сих пор не выбросил за окошко, — договорил за него Марк, — то вы обязаны этим тому, что вы у меня под кровом!» Так, что ли, следует дальше? Ха, ха, ха! Райский прошелся по комнате. — Нет, вы обязаны тому, что вы пьяны! — сказал он покойно, сел в кресло и задумался. Ему вдруг скучно стало с своим гостем, как трезвому бывает с пьяным. — О чем вы думаете? — спросил Марк. — Угадайте, вы мастер угадывать. — Вы раскаиваетесь, что зазвали меня к себе. — Почти... — отвечал Райский нерешительно. Остаток вежливости мешал ему быть вполне откровенным. — Говорите смелее — как я: скажите всё, что думаете обо мне. Вы давеча интересовались мною, а теперь... — Теперь, признаюсь, мало. — Я вам надоел? — Не то что надоели, а перестали занимать меня, быть новостью. Я вас вижу и знаю. — Скажите же, что я такое? — Что вы такое? — повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так же бесцеремонно, почти дерзко, как и Марк на него. — Вы не загадка: «свихнулись в ранней молодости» — говорит Тит Никоныч: а я думаю, вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись; оттого ничего и не делаете... Я не извиняюсь в своей откровенности: вы этого не любите; притом следую вашему примеру... — Пожалуйста, пожалуйста, продолжайте, без оговорок! — оживляясь, сказал Марк, — вы растете в моем мнении: я думал, что вы так себе, дряблый, приторный, вежливый господин, как все там... А в вас есть спирт... хорошо! продолжайте! Райский небрежно молчал. — Что такое воспитание? — заговорил Марк. — Возьмите всю вашу родню и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, не пьющих, опрятных, с belles manières2... Согласитесь, что они не больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием — вот не пьете: а за исключением портрета Марфиньки да романа в программе... Райский сделал движение нетерпения, а Марк кончил свою фразу смехом. Смех этот раздражал нервы Райского. Ему хотелось вполне заплатить Марку за откровенность откровенностью. — Да, вы правы: ни их, ни меня к делу не готовили: мы были обеспечены... — сказал он. — Как не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для гражданской. А в университете: и права, и греческую, и латынскую мудрость, и государственные науки, чего не было? А всё прахом пошло. Ну-с, продолжайте, что же я такое? — Вы заметили, — сказал Райский, — что наши художники перестали пить, и справедливо видите в этом прогресс, то есть воспитание. Артисты вашего сорта — еще не улучшились... всё те же, как я вижу... — Какие же это артисты — скажите, только, пожалуйста, напрямик? — Артисты — sans façons3, которые напиваются при первом знакомстве, бьют стекла по ночам, осаждают трактиры, травят собаками дам, стреляют в людей, занимают везде деньги... — И не отдают! — прибавил Марк. — Браво! Славный очерк: вы его поместите в роман... — Может быть, помещу. — A propos о деньгах: для полноты и верности вашего очерка дайте мне рублей сто взаймы: я вам... никогда не отдам, разве что будете в моем положении, а я в вашем... — Что это, шутка? — Какая шутка! Огородник, у которого нанимаю квартиру, пристает: он же и кормит меня. У него ничего нет. Мы оба в затруднении... Райский пожал плечами, потом порылся в платьях, наконец отыскал бумажник и, вынув оттуда несколько ассигнаций, положил их на стол. — Тут только восемьдесят: вы меня обсчитываете, — сказал Марк, сосчитав. — Больше нет: деньги спрятаны у бабушки, завтра пришлю. — Не забудьте. Пока довольно с меня. Ну-с, что же дальше: «Занимают деньги и не отдают?» — говорил Марк, пряча ассигнации в карман. — Праздные повесы, которым противен труд и всякий порядок, — продолжал Райский, — бродячая жизнь, житье нараспашку, на чужой счет — вот всё, что им остается, как скоро они однажды выскочат из колеи. Они часто грубы, грязны; есть между ними фаты, которые еще гордятся своим цинизмом и лохмотьями... Марк засмеялся. — Не в бровь, а прямо в глаз: хорошо, хорошо! — говорил он. — Да, если много таких художников, как я, — сказал Райский, — то таких артистов, как вы, еще больше: имя им легион! — Еще немножко, и вы заплатите мне вполне, — заметил Марк, — но прибавьте: легион, пущенный в стадо... Он опять засмеялся. За ним усмехнулся и Райский. — Что ж, это не правда? — добавил Райский, — скажите по совести! Я согласен с вами, что я принадлежу к числу тех художников, которых вы назвали... как? — Неудачниками. — Ну, очень хорошо, и слово хорошее, меткое. — Здешнего изделия: чем богаты, тем и рады! — сказал, кланяясь, Марк. — Вам угодно, чтоб я согласился с верностью вашего очерка: если б я даже был стыдлив, обидчив, как вы, если б и не хотел согласиться, то принужден бы был сделать это. Поэтому поздравляю вас: наружно очерк верен — почти совершенно... — Вы соглашаетесь и... — И остаюсь всё тем же? — досказал Марк, — вас это удивляет? Вы ведь тоже видите себя хорошо в зеркале: согласились даже благосклонно принять прозвище неудачника, — а всё-таки ничего не делаете? — Но я хочу... делать — и буду! — с азартом сказал Райский. — И я смертельно хочу делать, но — я думаю — не буду. Райский пожал плечами. — Отчего же? — Поприща, «арены» для меня нет... как вы говорите. — Есть же у вас какие-нибудь цели? — Вы скажите мне прежде, отчего я такой? — спросил Марк, — вы так хорошо сделали очерк — замок перед вами, приберите и ключ. Что вы видите еще под этим очерком? Тогда, может быть, и я скажу вам, отчего я не буду ничего делать. Райский начал ходить по комнате, вдумываясь в этот новый вопрос. — Отчего вы такой? — повторил он в раздумье, останавливаясь перед Марком, — я думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас. Марк усмехнулся. — Всё это баловство повело к деспотизму: а когда дядьки и няньки кончились, чужие люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось; вы сделали эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показались грехом и пороком, порядок противен, люди нелепы... И давай тревожить покой смирных людей!.. Марк покачал головой. — Одни из этих артистов просто утопают в картах, в вине, — продолжал Райский, — другие ищут роли. Есть и Дон Кихоты между ними: они хватаются за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренно; вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру: кто угодит, вот как вы, на смирение... — Да я еще не кончил: я начинаю только, что вы! — перебил Марк. — Других запирают в сумасшедший дом за их идеи... — Это еще не доказательство сумасшествия. Помните, что и того, у кого у первого родилась идея о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, — заметил Марк. — А! так вот вы что! У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую идею! — Да-с, вот что! — с комической важностью подтвердил Марк. — Какую же? — Какие вы нескромные! Угадайте! — сказал, зевая, Марк и, положив голову на подушку, закрыл глаза. — Спать хочется! — прибавил он. — Ложитесь здесь, на мою постель: а я лягу на диван, — приглашал Райский, — вы гость... — Хуже татарина... — сквозь сон бормотал Марк, — вы ложитесь на постель, а я... мне всё равно... «Что он такое? — думал Райский, тоже зевая, — витает, как птица или бездомная, бесприютная собака без хозяина, то есть без цели! Праздный ли это, затерявшийся повеса, заблудшая овца, или...» — Прощайте, неудачник! — сказал Марк. — Прощайте, русский... Карл Мор! — насмешливо отвечал Райский и задумался. А когда очнулся от задумчивости, Марк спал уже всею сладостью сна, какой дается крепко озябшему, уставшему, наевшемуся и выпившему человеку. Райский подошел к окну, откинул занавеску, смотрел на темную звездную ночь. Кое-где стучали в доску, лениво раздавалось откуда-то протяжное: «Слушáй!» Только от собачьего лая стоял глухой гул над городом. Но всё превозмогала тишина, темнота и невозмутимый покой. В комнате, в недопитой Марком чашке с ромом, ползал чуть мерцающий синий огонек и, изредка вспыхивая, озарял на секунду комнату и опять горел тускло, готовый ежеминутно потухнуть. Кто-то легонько постучал в дверь. — Кто там? — тихо спросил Райский. — Это я, Борюшка, отвори скорее! Что у тебя делается? — послышался испуганный голос Татьяны Марковны. Райский отпер. Дверь отворилась, и бабушка, как привидение, вся в белом, явилась на пороге. — Батюшки мои! что это за свет? — с тревогой произнесла она, глядя на мерцающий огонь. Райский отвечал смехом. — Что такое у тебя? Я в окно увидала свет, испугалась, думала, ты спишь... Что это горит в чашке? — Ром. — Ты по ночам пьешь пунш! — шепотом, в ужасе сказала она и с изумлением глядела то на него, то на чашку. — Грешен, бабушка, иногда люблю выпить... — А это кто спит? — с новым изумлением спросила она, вдруг увидев спящего Марка. — Тише, бабушка, не разбудите: это Марк. — Марк! Не послать ли за полицией? Где ты взял его? Как ты с ним связался? — шептала она в изумлении. — По ночам с Марком пьет пунш! Да что с тобой сделалось, Борис Павлович? — Я у Леонтия встретился с ним, — говорил он, наслаждаясь ее ужасом. — Нам обоим захотелось есть: он звал было в трактир... — В трактир! Этого еще недоставало! — А я привел его к себе — и мы поужинали... — Отчего же ты не разбудил меня! Кто вам подавал? Что подавали? — Стерляди, индейку: Марина всё нашла! — Всё холодное! Как же не разбудить меня! Дома есть мясо, цыплята... Ах, Борюшка, срамишь ты меня! — Мы сыты и так. — А пирожное? — спохватилась она, — ведь его не осталось! Что же вы ели? — Ничего: вон Марк пунш сделал. Мы сыты. — Сыты! ужинали без горячего, без пирожного! Я сейчас пришлю варенья... — Нет, нет, не надо! Если хотите, я разбужу Марка, спрошу... — Что ты, Бог с тобой: я в кофте! — с испугом отговаривалась Татьяна Марковна, прячась в коридоре. — Бог с ним: пусть его спит! Да как он спит-то: свернулся, точно собачонка! — косясь на Марка, говорила она. — Стыд, Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, Боже мой! Да потуши ты этот проклятый огонь! Без пирожного! Райский задул синий огонь и обнял бабушку. Она перекрестила его и, покосясь еще на Марка, на цыпочках пошла к себе. Он уже ложился спать, как опять постучали в дверь. — Кто еще там? — спросил Райский и отпер дверь. Марина поставила прежде на стол банку варенья, потом втащила пуховик и две подушки. — Барыня прислала: не покушаете ли варенья? — сказала она. — А вот и перина: если Марк Иваныч проснутся, так вот легли бы на перине! Райский еще раз рассмеялся искренно от души и в то же время почти до слез был тронут добротой бабушки, нежностью этого женского сердца, верностью своим правилам гостеприимства и простым, указываемым сердцем, добродетелям . Сноски: 1 ничто человеческое... (лат.) 2 хорошими манерами (фр.). 3 дурного воспитания (фр.). |
Главная|Новости|Предметы|Классики|Рефераты|Гостевая книга|Контакты | . |
R.W.S. Media Group © 2002-2018 Все права защищены и принадлежат их законным владельцам.
При использовании (полном или частичном) любых материалов сайта - ссылка на gumfak.ru обязательна. Контент регулярно отслеживается. При создании сайта часть материала взята из открытых источников, а также прислана посетителями сайта. В случае, если какие-либо материалы использованы без разрешения автора, просьба сообщить.